литературно-художественный журнал «ЭТАЖИ»

[email protected]

Анна Гедымин

Вера в счастье

22.11.2023
Вход через соц сети:
14.06.20193 790
Автор: Марек Хласко (1934-1969) Категория: Exegi Monumentum

Первый шаг в облаках

Портрет Марека Хласко. Автор неизвестен

Рассказы из книги «Первый шаг в облаках»

 

САМЫЕ СВЯТЫЕ СЛОВА НАШЕЙ ЖИЗНИ 

Перевод с польского Рафаила Нудельмана

 

Они проснулись на рассвете так тесно сплетённые друг с другом, что их первым чувством было удивление — как они могли проспать всю ночь крепким, спокойным сном в такой близости? Парень зашевелился и приподнялся на локте, минуту смотрел на девушку горящими глазами, потом сказал:

— Скажи... скажи что-нибудь громко, если это не сон...

Девушка тихо засмеялась. Охватила его шею голыми руками и прижала к себе; тело её было тёплым, как свежевыпеченный хлеб. Он услышал, как в груди её твёрдо стучит сердце, потом она тихо сказала:

— Тебе кажется, что это сон?

— Я ничего не знаю, — признался он. — Ведь ты столько раз уже была по ночам со мной, говорила со мной, смеялась надо мной, признавалась мне в том, о чём я мечтал, а потом наступало утро, и я просыпался, и рядом со мной никого не было. — Он коснулся ладонью её щеки и медленно повторил: — Ничего не знаю...

— Ты и теперь думаешь, что это сон?

— Не знаю... — еле слышно шепнул он.

Она посмотрела на него, прищурив глаза. Он видел, что она хочет что-то сказать и не решается. Чудовищный страх вдруг охватил его; он стиснул её руку. Тогда она произнесла:

— Знаешь что? Встань и подойди к зеркалу.

— Зачем?

— Я тебе говорю, встань.

Он встал. Подошёл к окну и отодвинул занавеску: день был ясный и холодный, на крышах сверкала роса. Время было раннее, с лязгом проходили первые трамваи. Он долго смотрел в глубину пустой улицы, потом сказал не оборачиваясь:

— Я немного боюсь.

Она выпрыгнула из постели, схватила его за руку и потащила к зеркалу.

— Теперь веришь? — спросила она. — Сны оставляют следы в сердце, а не на шее.

— Ты ни о чём не жалеешь?

— О чём ты?

— Об этой ночи.

— Если бы я жалела, я бы сейчас так не выглядела. Или ты думаешь, я могла бы так любить, если бы не хотела тебя?

— Ты думала обо мне когда-нибудь?

— Часто.

— И ты... хотела?

— Думаю, не меньше, чем ты.

Он горько усмехнулся:

— Откуда ты знаешь, как я тебя хотел?

— О, я знаю! Мне тоже придётся чем-нибудь прикрыть шею, чтобы люди не увидели.

Он вдруг ощутил ужасную, трогательную нежность, почти жалость:

— Столько времени... столько времени я ждал этого, мечтал... Даже страшно подумать, что всё это уже произошло...

Он подошёл к окну и снова посмотрел на улицу: ему не хотелось говорить, он страшился слов. Из домов выходили на работу люди. Он знал здесь всех — то была маленькая, песчаная улочка, на таких улочках соседи по сей день знают, что кому снится по ночам. Он молчал, переполненный до краёв каким-то странным, тяжёлым ощущением счастья, в которое никак не мог поверить. Только звук её голоса заставил его обернуться. Она остановилась за ним и, касаясь кончиками пальцев его плеча, сказала:

— Ты пахнешь молоком, как маленький щенок, так забавно. И глаза у тебя такие удивительные. — Она взяла его лицо в ладони и заглянула ему в глаза. — Ты и вправду как маленький щенок. Если бы так могло остаться навсегда. Я ни с одним мужчиной не была так счастлива. Ни с кем мне не было так хорошо, как с тобой. Клянусь тебе, мне даже не снилось, что я могу быть так счастлива.

— Тебе было хорошо? — с трудом произнёс он, чувствуя, что сердце подступило к самому горлу.

— Ох, не спрашивай... — еле слышно выдохнула она. — Теперь уже мне самой начинает казаться, что это был только дурной сон.

— Дурной?

— Ну да. Ведь только после хорошего сна жалеешь, что он... был.

— Я знаю, что ты должна сделать.

— Подойти к зеркалу?

— Вот именно.

Они прыснули. Парень тут же посерьёзнел:

— Я должен мчаться. Пора на работу.

— Позавтракай.

— Не могу. — Он с сожалением покачал головой. — Ты же знаешь, каково это, когда опаздываешь.

— Ну подожди, я хоть приготовлю тебе что-нибудь. Возьмёшь с собой.

Он начал одеваться. Страшно было прикасаться к собственному телу — он и сейчас ощущал, что оно принадлежит ей и всё ещё наполнено тем странным, более тяжким, чем свинец, более мучительным, чем смертная мука, более прекрасным, чем прекрасные стихи, чувством, которое оставляет после себя ночь, проведённая с женщиной, которую ждал тысячи дней, о которой мечтал столько бессонных ночей, которую узнавал в каждом женском лице на улице, которую слышал в каждом стуке в дверь своей комнаты, из-за которой ненавидел небо, землю и всех людей и из-за которой всё это любил.

— Когда вернёшься? — спросила она.

— Вечером. Будешь ждать?

— Что ты спрашиваешь...

— Я по-прежнему боюсь.

— Я вернусь раньше тебя.

— Тогда зажги свет, отодвинь занавеску и жди меня.

— Зажгу свет, отодвину занавеску и буду ждать тебя. А теперь я тебе скажу ещё что-то. Я не хочу с тобой прощаться.

— Почему?

— Я не хочу расставаться с тобой ни на минуту.

Он закрыл за собой дверь и вихрем слетел по лестнице.

В первую минуту он захлебнулся от свежего воздуха. «Ах!» — мысленно крикнул он. Поднял голову и помахал ей рукой. Потом быстро зашагал по улице; фабрика была не так уж близко, а время позднее, приходилось спешить. Возле одного из домов он приостановился и крикнул:

— Хенек, давай сюда, давай!

И поскольку, как всякий семнадцатилетний варшавский паренёк, он немного пижонил и говорил так, будто у него не было зубов, то крик его прозвучал: «Энек, авай уда, авай!»

Вышел Хенек, коренастый и широкоплечий парень с добродушным и широким лицом. На нём был такой же комбинезон монтажника; цветная рубашка расстёгнута на сильной шее.

— Привет, — сказал он. — Помчались. Заскочим только за Малиновским и паном Ценеком. Помчались. Я в этом месяце уже два раза опоздал.

Они быстро шли по улице. Солнце поднялось уже высоко: деревья, крыши, листья и трава быстро высыхали после ночной росы. Мимо шли женщины, наспех причёсанные, в наброшенных на халаты пальто, с бутылками, банками, кувшинами из-под молока в руках. Хенек заговорил на ходу:

— Приходи к нам вечером. Фанфан принесёт адаптер. И бутылка будет.

— Не могу, — ответил парень. — Сегодня вечером я занят.

— Опять Баська?

— Не твоё дело!

— Эх, Баська... — мечтательно протянул Хенек. — Какая девчонка! Как я её любил! Она всегда мне говорила: «Ты пахнешь молоком, как маленький щенок».

— Врешь! Ты врёшь!!

— Чтоб мне так счастья в жизни не видать! Ты же знаешь, я не какой-нибудь юморист. Она говорила, что я похож на маленького пушистого щенка. Да ты за неё не беспокойся, старик, — мы ещё с тобой под стол ходили, когда она начала блядовать. Эх, ну и любились же мы! И подумать только — всё-таки она меня бросила!

— Она не могла тебе этого говорить!

— Нет?

— Нет! Докажи!

— Ладно. Подожди.

Они остановились перед домом и Хенек крикнул:

— Малиновский!

Вышел Малиновский. Это был тоже молодой парень, весёлый и стройный. Понятно, что, как все ребята его возраста, он причёсывался под Фанфана, а поскольку волосы у него были красивее, чем у других, то именно ему и выпало почётное прозвище.

— Привет, — сказал Фанфан.

— Слушай, Фанфан, — сказал Хенек. — Скажи этому фраеру, что тебе говорила Баська, когда вы с ней шкворились?

— Ребята, мы опаздываем, — нетерпеливо произнёс Фанфан. — Мне сказали, что, если я ещё раз приду после гудка, меня отдадут под суд. Вечно так: ложишься спать поздно, а утром встать не можешь. А Баська правильная баба, Хенек, это ты зря. Я о ней плохого слова не скажу.

Хенек перебил его:

— А я разве что говорю? — Он слегка задыхался: они шли быстро, а у него были самые короткие ноги. — Я что, говорю, чтобы ты о ней плохое слово сказал? Я, может, больше твоего её любил! И ты сам знаешь, почему она меня бросила. Просто она всегда так красиво говорила. Ну-ка, припомни...

Фанфан задумчиво почесал затылок и сказал, припоминая:

— «Ты мой маленький медовый медвежонок...»

— А про щенка?

— О, точно, не медвежонок! Щенок, верно! Щенок! Она говорила, что я пахну, как щенок, как маленький щенок. — Он повернулся к парню: — Слушай, заскочишь сегодня к Хенеку? Я принесу от шурина проигрыватель.

— Я не могу, — тихо произнёс парень. — Я занят сегодня.

— А вот и пан Ценек, — сказал Фанфан и крикнул: — Пан Ценек, погоди!

Пан Ценек, шедший чуть впереди, приостановился. Лицо у него было испитое, глаза — в кровавых прожилках.

— Привет! — прохрипел он, прикасаясь кончиками пальцев к фуражке.

— Привет!

— Привет!

— О боже, сейчас бы опохмелиться! — пробормотал пан Ценек. — Хоть бы пивка…

— Уже поздно. И так придётся ехать на буферах. В это время трамвай битком набит, — не глядя ни на кого, произнёс парень.

Пан Ценек глянул на него налитыми кровью глазами и сочувственно поинтересовался:

— Что это с тобой, парень? Любовь без взаимности, а?

— Отвали! — раздражённо буркнул парень.

— Что-то ты в последнее время какой-то странный, — сказал пан Ценек с гримасой страдания на лице; его сильно мучило похмелье. — Тебе нужно трахнуть какую-нибудь хорошую девчонку. Увидишь — как рукой снимет.

— У него уже есть хорошая девчонка, — сказал Хенек.— Да вы, наверно, её знаете, пан Ценек.

— Которую? О боже, я подохну от жажды!

— Ту, что на углу.

— Баську, что ли?

— Ну, факт!

— Ещё бы, — мечтательно сказал пан Ценек, и его испитое лицо чуть разгладилось. — Чтоб у тебя было столько денег, сколько я на неё просадил. Это самая шикарная девчонка во всём Маримонте. Погоди, погоди, как это она всегда говорила… О боже, я вам говорю, я сегодня сдохну от жажды!..

— Только молоко, пан Ценек, — сказал Фанфан. — С похмелья самое лучшее — это молоко.

— Пошёл ты со своим молоком, — прохрипел пан Ценек и снова скривился, словно по ошибке хлебнул уксуса. — Кстати, насчёт молока... Они все что-нибудь такое говорят. В ваши годы я тоже начинал по девочкам ходить. Тогда ещё каждая говорила, что ты у неё второй. А как же! А первый всегда был какой-нибудь партизан, который, понятное дело, погиб. В лесах. А года через два, когда на это уже не клевали, они говорили, что у них партизан за решёткой. Посадили его, значит. Или дали расстреляли. А как же! «Я была тогда совсем молоденькой и повстречала солдата. И он каждый день видел смерть лицом к лицу, и мне захотелось дать ему мгновение счастья, потому что сердце моё чуяло, что ему суждено погибнуть...» И так далее, в том же духе. А как же! Да, тогда красиво рассказывали… Сколько мне таких баек довелось слышать! Тогда у каждой был свой партизан в Армии Крайовой. У Баськи, правда, нет, она ещё слишком молода была. Но она тоже всякие баечки рассказывала — что я, мол, и такой, и эдакий, и так всё трогательно, что я прямо удержаться не мог. Шкворю её, значит, а у самого слёзы по морде текут. И благородный я, и сердце у меня золотое... Э-э, что там говорить… слова, трава-мурава...

— Мы не о том, пан Ценек! — с отчаянием выкрикнул парень. — Мы не о том! Пан Ценек, бога ради, только скажите правду — она вам говорила, что ни с одним мужчиной ей не было так хорошо, как с вами? Говорила?!

— Говорила, а как же, — кивнул пан Ценек.

— А как же, — как эхо повторил Фанфан.

— А как же, — повторил за ним Хенек.

— И что ей даже не снилось, что она может быть так счастлива?!

— Ага!

— Факт!

— Точно!

— И прощалась с вами, когда вы уходили на работу?

— Не-е... — покачал головой Фанфан. — Она никогда не прощалась.

— И со мной нет, — задумчиво припомнил Хенек, и его некрасивое лицо стало вдруг грустным.

— Нет, со мной тоже нет, — сказал пан Ценек. — Постойте минутку, я только шурина крикну. Эх, чёрт, опаздываем, мать его так!

Они остановились перед старым, уродливым, обшарпанным домом; один из таких домов, перед которыми достаточно только раз остановиться и поглядеть, и сразу увидишь столько человеческого горя, что тебе одного захочется — чтобы двери этого дома были для тебя закрыты навсегда. На песчаных кривых улочках Маримонта много, много ещё есть таких домов.

— Я, ребята, пойду, — сказал вдруг парень.— Мне ещё нужно одно дело сделать, я вспомнил. Так я, пожалуй, не буду ждать вашего шурина, пан Ценек. Пока, до вечера!

— Ты же сказал, что не придёшь? — удивился Хенек. — У тебя вроде какое-то дело было вечером?

— Приду, — откликнулся парень. — Я это дело сейчас сделаю. В крайнем случае, опоздаю, — ну, выгонят с работы, плевать!

— Важное дело?

— Отвали! Так ты приноси адаптер, Фанфан! Привет! — И он быстро пошёл назад, в ту сторону, откуда они пришли.

— Привет! — сказал вдогонку Фанфан.

— Привет! — крикнул Хенек.

— Привет… — прохрипел пан Ценек и снова скривился в болезненной гримасе. Потом покачал головой и спросил, ни к кому не обращаясь: — Какая муха его укусила, мать его так? Такой был парень весёлый... Слушайте, помогите ему, ребята! Нужно найти ему какую-нибудь девчонку, чтобы она его полюбила, чтобы сказала ему что-нибудь хорошее, что-нибудь такое... святое... Чтоб я так жил, найдите ему такую девчонку! Помогите ему, я вам говорю! Друзья вы ему, в конце концов, или нет, так вашу мать?!

 

КРАСИВАЯ ДЕВУШКА

Перевод с польского Рафаила Нудельмана

 

Это была действительно красивая девушка. Люди, часто приходившие сюда, — даже те, что годами проводили вечера в этом парке, — не могли припомнить, чтобы здесь когда-либо появлялось такое чудо. Эта девушка подрывала веру в материальность мира: всякому, кто проходил мимо скамьи, где она сидела, казалось, будто он прошёл несколько шагов в каком-то ином мире. Даже старикашка, который много лет подряд прогуливался в этом парке, опираясь на палку, заканчивавшуюся остриём, как открыл рот, так и шёл до самого конца аллеи. А уж этот-то старикашка многое видывал, многое мог бы рассказать о майских ночах, когда — задыхаясь от злорадного удовольствия — вспугивал со здешних скамеек жалкие парочки.

Девушка сидела с парнем. Парень был одних с ней лет, иными словами — девятнадцати-двадцати, и тоже красивый, но она затмевала его любым, самым незначительным жестом или взглядом. «В этой девчонке словно кусок солнца внутри», — думал каждый, кто проходил мимо. В эту минуту она заговорила:

— Уже поздно. Мне пора идти.

— Как хочешь, — сказал парень. — Мне и здесь неплохо.

— Так ты сделаешь то, что я просила, или нет?

— Я же тебе уже сказал.

— Смотри — пожалеешь.

— А это уж моё дело, — ответил парень.

Он вытащил из кармана пачку, стукнул по донышку, вытащил папиросу и закурил. Потом снова сунул пачку в карман.

— Я тоже курю, — сказала девушка.

— И нехорошо делаешь. Никотин вреден для здоровья. И потом от этого портится цвет лица.

Она посмотрела на него, сощурив глаза. Глаза у неё были тёмные, цвета бронзы, и переливались какой-то медовой влагой. Она что-то хотела ответить, но тут со скамейкой поравнялся мужчина в синем потёртом костюме.

Это был какой-то мелкий чиновник; за всю свою жизнь он так ничего и не достиг, потому что лишён был таланта и терпения. И, естественно, он считал себя несправедливо обиженным и непонятым. Он глянул на красивую девушку на скамье и подумал: «Боже! Если бы рядом со мной была такая! Может, всё пошло бы по-иному… Такая женщина может всё перевернуть; может, ради неё я бы попробовал ещё чего-нибудь добиться… А так… что ж — не удалась жизнь. Эх, чёрт... Нет, надо сходить в кино. Что-то я начинаю скулить...»

Глядя ему в спину, девушка спросила:

— Так дашь или нет?

— Я не люблю повторять, — нехотя ответил он.

Она посмотрела на него своими тёмными глазами и тихо сказала:

— Сукин ты сын!

Он рассмеялся. Толкнул носком ботинка камешек, лежавший на дорожке, и сказал — тоже тихо, певуче:

— Ты немного ошиблась. Я ведь не твой сын.

— Если б ты был моим сыном, — сказала она, — уж я бы знала, что с тобой сделать.

Он искоса глянул на неё и лениво произнёс:

— Чего же ты у меня спрашиваешь совета, как поступить со своим?

— Это и твой ребёнок тоже.

— Очень ты красиво говоришь, — процедил он, — и даже трогательно, если со стороны послушать. Только я был с тобой тогда не один. Там были Метек, Роман и ещё несколько ребят. Что же ты именно ко мне приходишь за деньгами. Я что — святой Николай?

— С теми у меня ничего не было.

— Ну, положим, ты с ними выходила во двор...

— Я просто хотела освежиться, пройтись немного. Была такая чудесная ночь...

— Ах, вот оно что... — равнодушно сказал он.

Парень погасил папиросу и, откинувшись на спинку скамьи, потянулся. Глянул в небо и произнёс:

— Жаль, я давно разучился верить в чудеса. Мне ещё не доводилось слышать, чтобы девчонка шла к реке с парнем только для того, чтобы поглядеть на луну. Как правило, в таких случаях луна глядит на них.

Девушка подняла голову и посмотрела на него. Она молчала, растирая в пальцах зелёный листок. Руки её напоминали руки мадонн на старинных иконах: длинные, узкие, нервные, живущие какой-то своей, особой и прекрасной жизнью.

Человек, который в эту минуту проходил мимо них, глянул на девушку, потом на её руки, и у него перехватило дыхание. То был начинающий писатель, который мечтал написать большой роман о большой любви, которую так мучительно и безнадёжно ищут люди. В этот миг весь будущий роман с поразительной ясностью вдруг предстал перед его глазами; вот уже много месяцев его преследовали отдельные сцены, диалоги, лица, но только в эту минуту он увидел творение своей жизни как завершённое целое.

«Вот оно! — лихорадочно подумал он. — Наконец-то я всё понял. Они встретились в этом парке; на этой скамье, совершенно случайно. Между ними возникла любовь. Потом первая любовная ночь... Они ведут себя нарочито грубо, цинично, потому что заранее решили избежать осложнений, всяких там чувств и разочарований. Но со временем происходит неизбежное — они понимают, что любят друг друга. С великой, всепокоряющей, повергающей на колени страстью. Но они не могут в это поверить — им мешает та, первая их ночь. И всё же в конце концов они сознают: им суждено быть вместе, навеки связанными своим огромным чувством. О, это будет книга, дышащая гневом...»

И обрадованно прибавил шаг.

Девушка сказала:

— Ну, хорошо. Как хочешь. Но я тебе сделаю подарочек. Уж можешь не сомневаться — другие тоже узнают о нашей великой тайне. И ты в два счёта вылетишь из института. Улыбнулся тебе дипломчик, мой дорогой. Уж я постараюсь.

Он сказал не оборачиваясь:

— Слушай, ты становишься смешной, а это скучно. Лично я ничего так не боюсь, как быть смешным.

— И всё-таки тебе придётся.

— Ты не очень-то рассчитывай. Я тоже могу тебе кое-что припомнить. Например, такой случай: ночь, парень в казарме вспоминает свою девчонку и мечтает о той минуте, когда он к ней вернется. Красиво, а? А тем временем… — Он вплотную придвинулся к ней и жёстко продолжил: — А тем временем его девчонка развлекается в ресторане с двумя довольно немолодыми типами. У каждого из них ноги трясутся, но зато у каждого — свой магазин на Хмельной. А потом она едет к одному из них, она уже здорово под мухой. И там она с ними развлекается до утра. А утром она, разумеется, рассказывает им трогательную историю об отце, которого по ошибке посадили, и о том, как они с матерью голодают. А потом она одалживает у одного из этих старых бабников пятьсот злотых и покупает себе две пары нейлонов. Как в жизни, а?

— Ну, я бы не сказала. Я знаю куда более интересную сказочку. Об одном парне, который подделал документы, чтобы попасть в институт, и произносил разные трогательные речи, пока ему это было выгодно. Он даже научился говорить, как в предместье, чтобы поверили, что он из настоящих пролетариев. А между тем папочка присылал ему посылки из Америки, и сыночек довольно неплохо одевался для пролетария, потому что папочка ухитрялся обделывать в Америке всякие тёмные делишки. Ах, этот папочка, этот безработный врач по анкете!.. Ну, как? интересно?

— Я дам тебе половину, — сказал он. — Остальное ищи сама.

— Нет, мой милый, — насмешливо произнесла она. — Ты мне дашь всё. Или...

— Что — или? — прервал он, стиснув её руки.

— Ничего. Я не буду повторять. Не хочу быть смешной. Я тоже ничего на свете так не боюсь, как показаться смешной.

— Ладно, — твёрдо сказал он и тяжело посмотрел на неё; она насмешливо улыбнулась. — Через две недели получишь деньги.

— Раньше. И так уже поздно.

— Раньше и думать нужно было, сволочь!

— Это ты мне говоришь?

— Не на всё нужно соглашаться, курва...

— Тише, ты! — прошипела она.

Рядом с ними проходила пожилая пара: старик со старухой, седые и сгорбленные. Они прожили вместе много лет; они были верующими и полагали, что каждый день их земной жизни дарован им Богом. И были ему благодарны за это. Старушка посмотрела на девушку, и вдруг слёзы потекли по её морщинистым щекам.

— Что с тобой? — встревожился муж.

— Почему Бог не дал нам таких красивых детей? — отирая слёзы, прошептала она. — Почему он не дал нам таких детей?

Старик стиснул её слабую, сморщенную ладонь:

— Мы любили друг друга, — медленно произнёс он. — Нам было хорошо. Бог нам простит, что мы никого не оставляем на этой земле. Ведь это не по нашей вине.

— Да, — с трудом проговорила она и вздохнула, — да... Но ведь могло быть так хорошо...

Сгорбленные, седые, они медленно удалялись в глубину аллеи.

Парень заговорил:

— Ну, подожди, я тоже отыграюсь. — Он помолчал и добавил: — Вот выйдешь замуж...

— И что тогда?

— И будут у тебя дети, свой дом, муж...

— И что тогда?

— Ничего. Я как-нибудь заскочу к вам, ты меня познакомишь со своим мужем. Посидим, поговорим о старых делах...

— Так на той неделе, значит?

— Да.

— Хорошо, — сказала она.

Девушка откинулась на спинку скамьи, и солнце осветило её прекрасное лицо. Каждый волосок, каждая клетка тела, глаза, губы, плечи — всё, казалось, было наполнено солнечным светом и сверкало, как солнце. Минуту она смотрела на зелёные кроны деревьев, потом тихо сказала:

— Тебе долго придётся ждать.

— Ничего. Когда любишь, всегда приходится ждать.

— Ах, вот ты как? — прошептала она. И замолчала.

Закат бледнел на её лице по мере того как солнце медленно уходило за деревья. В последних его лучах и увидели её двое мужчин, устало возвращавшихся с работы домой. То были уже немолодые люди; лица их были изборождены морщинами, и на висках поблёскивала седина. Один из них, тот, что был пониже, глянул на девушку, и лицо

его исказилось от боли.

— Что с тобой? — спросил второй.

— Да нет, ерунда, — ответил первый, стараясь изобразить улыбку. — Ерунда.

Жестом смертельно усталого человека он провёл рукой по лицу и сказал:

— Я же знаю, что нужно радоваться. Но, понимаешь, порой это так трудно…

— Чему радоваться?

— Когда я отсиживал перед войной свою десятку, — сказал низкий, — я всё мечтал, что, когда наша борьба кончится, наши девушки будут такими, как вот эта. Когда меня посадили, я был совсем ещё зелёный — как этот парень, что с ней сидит, представляешь? Я был совсем наивный и думал, что вот так будет выглядеть коммунизм... Правда, потом, когда мне пару раз прошлись по рёбрам, мои представления немного изменились.

— Так чего ж ты грустишь?

— Понимаешь, трудно всё-таки порой, когда думаешь, что так и не встретил в жизни такую девчонку...

— Ерунда, — сказал второй. Подбадривающе толкнул в бок своего товарища и добавил: — Разве это самое важное? Самое важное — что такие есть, что они такие красивые, что они любят своих парней и что парни их тоже любят.

 

 

МЫСИК,

или Всё переменилось 

Перевод с польского Зои Юрьевой

Редакция Павла Матвеева

 

Поезд остановился на маленькой станции. Журналист вылез. С кожаным чемоданом в руке он пошёл вдоль старых смешных вагонов. Был пасмурный осенний день; на оголённых деревьях тяжёлыми каплями оседала мгла. Вылезший из поезда человек взглянул на небо и с отвращением отвернулся: оно было похоже на грязную тряпку. По перрону шёл начальник станции с красным флажком; он походил на старого усатого моржа. Человек из поезда пошёл к нему навстречу.

— Далеко ли до города? — спросил он.

Начальник станции приостановился.

— Вы хотите идти в город? — сказал он, ударяя себя по руке древком флажка.

— Поэтому я и спрашиваю дорогу, — сказал журналист. — Мой следующий поезд уходит через несколько часов, я еду дальше. — Он провёл рукой по лицу и сказал: — Мне необходимо побриться. Я не спал двое суток и стал похож на бандита.

Они шли по влажному гравию перрона. Поезд уже ушёл, в мутном воздухе лениво таял дым. Влажные рельсы лоснились. Начальник станции спросил:

— Вы далеко едете?

— Достаточно далеко.

— Вы, может быть, работаете в отделе снабжения?

— С чего вы это взяли? Я работаю в редакции.

— Мой сын работает по снабжению, — сказал начальник станции. — Он — в Варшаве. Вы тоже из Варшавы?

— Да.

— Маевский, Казимир, может, знаете?

— Нет.

— Они все разъезжают.

— Напрасно. Сидели бы лучше дома.

— Почему?

— Из поезда можно выпасть. В поезде можно простудиться.

— В поезде я познакомился однажды с одной женщиной, — сказал начальник станции.

— Ну, и что же?

— Ничего. Она поехала дальше.

— Очень благородно с её стороны, — сказал журналист и зевнул. Потом он спросил: — Ну, так как же? Далеко до города?

— До города рукой подать, — сказал старик. Усы его были влажны. Он подмигнул и спросил: — А вы серьёзно к парикмахеру?

— А вам что за дело?

— Я подумал, не захотите ли вы выпить сначала рюмочку. Водка у меня найдётся.

— Ничего не меняется в этих маленьких, паршивых городках, — сказал журналист со злостью. — Я сам родился в такой же дыре. Тут у вас тоже дом терпимости возле костёла?

— Нет. Аптека.

— Я слышал, — сказал журналист, — что тут многое изменилось. Кое-что построили новое. Правда это?

— Правда, — сказал начальник станции. — Сами увидите. До города недалеко. Минут пятнадцать. Ну что, зайдёте ко мне?

— Нет, — сказал журналист. — До свидания.

Действительно, через пятнадцать минут он был уже в городе. На базаре стояло несколько подвод. Лошади дремали, опустив головы в мешки с кормом. На улице валялась солома; вероятно, сегодня тут был базарный день. Шёл дождь; прохожие ёжились от холода.

— Где тут парикмахер? — спросил журналист какого-то человека с неопределённым лицом, неопределённой профессии и неопределённого возраста.

— Что?

— Парикмахер.

— Что парикмахер?

— Здесь парикмахер?

— Где?

— Тут.

— Тут?

— Да, тут.

— Ну, так что?

— Через плечо. Теперь понимаете?

— Нет, — сказал неопределённый человек, и на его лице отразилась мучительная работа мысли. — Я ведь здешний. А парикмахер тут сейчас в закоулке.

— Не в закоулке, а за углом.

— Тогда я не знаю.

— Зато я знаю, — сказал журналист. — Прощайте.

Он отошёл и сейчас же увидел парикмахерскую. Над дверью висела медная тарелка, в витрине кукла в завитом парике всматривалась бессмысленными глазами в серую пустоту улицы.

Журналист вошёл.

— Добрый день, — сказал он.

— День добрый, — ответил парикмахер. — Садитесь, пожалуйста.

Журналист сел и вытянул ноги. Он ужасно устал: он не спал уже третьи сутки, перевидал массу людей, узнал многое, несколько раз его чуть-чуть не надули. Он мечтал о том, чтобы поскорей вернуться в Варшаву и растянуться на своей собственной постели. В Варшаве у него была маленькая чёрненькая подруга с личиком Микки Мауса; и его всё время приводила в бешенство мысль, что в его собственной удобной постели с его собственной девочкой, может быть, спит теперь кто-нибудь другой.

Парикмахер повязал ему салфеткой шею и сказал:

— А насос вы вынули?

— Какой насос?

— А вы разве не на велосипеде?

— Нет, — сказал журналист. — А что? Крадут?

— Э, — сказал парикмахер, — нельзя сказать, чтобы крали. Но заведующий кооперацией потерял свой насос; у него вентиль спускает; так что лучше всё-таки внести. Таковы-то дела, понимаете?

— Понимаю, — сказал журналист и взглянул на парикмахера.

Парикмахер был стар; его лысая голова была покрыта смешным утиным пухом, увядшие уши торчали, чёрные глазки быстро бегали.

Он спросил:

— Голову мыть?

— Нет, не надо.

— Не надо, — повторил парикмахер. Он запустил свои когти в волосы журналиста и сказал: — Нагните голову. Так что же? Стрижка и бритьё?

— Стрижка и бритьё.

— Голову не мыть?

— Не мыть.

— Ох, — сказал парикмахер, и лицо его стало сосредоточенным.

Он помолчал с минуту, осматривая журналиста взглядом хирурга, а потом сказал:

— Вас постричь мысиком?[1]

— Боже сохрани. Обыкновенно, пожалуйста.

— Конечно, — сказал парикмахер. — Конечно, обыкновенно. Теперь, знаете, уже никто не хочет стричься мысиком. А раньше — стриглись. Главным образом шпана. Тут неподалеку жил один такой. Некто Лёнька Мацеевский. Он приходил ко мне каждую субботу и говорил: «Ну, пан Собисяк, пострижете меня как полагается, мысиком. Только смотрите, чтобы волосы держались как следует, шикарно, а не то… вы знаете меня!» Так он говорил. Это был заправский хулиган. Первейший в городе. Не хотели бы вы получить от него по морде, доложу я вам. Вы мне верите?

— Абсолютно, — сказал журналист и уселся поплотнее в кресле.

— У него были дружки-приятели. Такая же шпана, как и он, конечно. По субботам становились они, бывало, под костёлом и затевали такую игру — разиня на черте. Проводили, значит, черту по тротуару, и кто бы ни прошёл мимо, давали ему по шее.

— Зачем?

— А так. Для развлечения. Теперь уж нет таких. Всё переменилось.

— Переменилось?

— О да! — сказал парикмахер с воодушевлением. — Само бы не изменилось, люди всё изменили. Сказать правду, всё изменилось. У нас тут завод строят, слышали? Музыкальные инструменты будут делать, парней послали уже куда-то на выучку. До войны был тут у нас только один специалист по этой части. Оргáны починял. Выпивала был. Величали его «маэстро». Он сам говаривал: «Вы, сволочи, должны называть меня “маэстро”. Я человек тонкого труда. Если придёт мне тут крышка, так и подохнете все без покаяния, потому что костёлы закроют — костёл без музыки у Бога не в счёт, хотя бы вы и по десять злотых клали на тарелку». Ну и приходилось обращаться к нему, как он хотел. Пил он здорово. Пил так, как никто тут до него не пил и пить уже не будет. Иногда запивал дня на три, а не то и на все пять. Тогда он ходил по городу и орал: «Отрясаю прах от ног моих и проклинаю!» Евангелие хорошо знал, всё в костёлах просиживал. По-латыни тоже мог изъясняться. У меня стригся. Тоже — мысиком. А вас как постричь? Мысиком?

— Обыкновенно, — сказал журналист и вздохнул. Зеркало, перед которым он сидел, было засижено мухами. Журналист рассматривал с минуту чёрные точки, потом спросил: — А что с ним стало?

— С ним? — переспросил парикмахер. — Ничего. Помер он. Перед смертью кричал: «Нету Господа Бога, сволочи! Если хотите слушать музыку, то проведите себе электричество и купите радиоприёмники вместо того, чтобы в костёл ходить!» Водка его сгубила. Теперь уже так не пьют. Всё изменилось, времени нету для озорства. Великие дела предстоят, знаете. Люди переменились: работают, специальности приобрели, рассуждают иначе. Я тоже, знаете, стал другим человеком. Видно, брошу свою профессию к чёртовой матери… Крем?

— Да, — сказал журналист. Он взглянул на парикмахера и сказал: — Стары вы уж. Теперь, на старости лет, куда вам профессию менять. Тяжело вам придётся.

— Да, — сказал парикмахер, — стар я стал. Вы даже не знаете, какой я старик; мне восемьдесят стукнуло. Дочь у меня в Венесуэле, внук есть. Хотите, покажу карточку?

— Зачем? — сказал журналист. — Какое мне, к чёрту, дело до вашего внука?

— Вот именно, — сказал парикмахер, морща лоб. — Какое вам дело до моего внука. А иногда хотелось бы поговорить. Да не с кем. Раньше, бывало, люди сидели на крылечках, болтали, сплетничали. Теперь уже не то. Всем некогда: кто работает долго, кто в кино ходит, другие радио завели, молодняк спортом увлекается. А я, знаете, человек общественный, больше всего люблю общество. Слово — всегда слово. Раньше люди больше разговаривали друг с другом, чем теперь. Попадались хорошие рассказчики. Бургомистр тут у нас был когда-то. Так тот, бывало, как придёт ко мне, сейчас же говорит: «Ну, пан Собисяк, рассказывайте, пожалуйста!» Тоже у меня стригся.

— Мысиком? — спросил журналист.

Парикмахер призадумался.

— Нет, — сказал он через минуту. — Он был лыс, как луна. Но вот у его жены был любовник, так у того прекрасные были волосы и стригся он мысиком. Умора была с этим любовником, говорю вам! Все про него знали, только сам хозяин города ничегошеньки.

— А ну вас к чёрту, перестаньте, — сказал журналист.

Он снова подумал о своём Микки Маусе и оцепенел от ужаса; его однажды долго обманывали, когда он был ещё начинающим, безо всякого положения, и теперь, когда он с невероятным трудом слегка продвинулся, он понимал, что никогда уже не сможет поверить девушке, что она любит его бескорыстно и ради него самого.

— Вы думаете, что я вру? — спросил парикмахер.

— Не хочу я слушать про это, — сказал журналист. — В городе, в котором я живу, большинство женщин и теперь убеждено, что социализм начинается с жопы, а не с головы. Надоело.

— Вы ещё молоды, — сказал парикмахер, — и послушайте лучше, что вам скажет человек постарше вас. Тут раньше у баб были любовники. Иногда муж накрывал такую, и тогда весь город сбегался посмотреть, как он колотит её каблуком по голове. Жил тут некто Барциковский, шорник. Он застал раз хахаля у своей жены и спустил его с лестницы, а её бил целую неделю и всё спрашивал: «Говори, а последний — тоже мой?» Надо вам знать, что у них было пятеро детей, а последний ребёнок родился полгода тому назад и был рыжий. Сам Барциковский был брюнет с волосами жёсткими, как проволока, и никак не мог поверить, что и последний, рыжий ребёнок — тоже его. Итак, он всё бил её и спрашивал: «Говори — мой или не мой?» Через неделю она умерла; последние её слова перед смертью были: «Этот пятый — твой, а те четверо — нет». После этого она скончалась. А Барциковский выпил бутылку водки, взял топор и порешил всех пятерых. Да, да. Всякое бывало в нашем городке. Теперь уже не то. Всё изменилось; строят, работают, некогда глупостями заниматься. Теперь у каждого заботы посерьёзнее.

Парикмахер перестал говорить; отступил на шаг и рассматривал сидящего в кресле взглядом человека, который только что закончил величайшее произведение своей жизни. Потом он сказал:

— Готово. Голову мыть не надо?

— Не надо, — сказал журналист. — Вы не собираетесь как-нибудь в Варшаву?

— Стар я стал, — сказал парикмахер, позванивая ножницами. — Такое путешествие уже не для меня.

— Людей повидали бы.

— Всюду есть люди.

— Да, — сказал журналист. — Хорошо, что я зашёл к вам, старина. Я возвращался в плохом настроении. В провинции люди выдумывают, юлят, трусят. Теперь мне будет как-то приятнее возвращаться.

— Возвращаться всегда приятно, — сказал парикмахер. — Дом — всегда дом.

— Не в этом дело. Приятно видеть, что в маленьком загаженном городке, в таком городке, где всегда идёт дождь и всегда — грязь, где нет электричества и где ночная жизнь прекращается, если у единственной проститутки заболит зуб, — что тут совершенно переменился человек. Это приятно видеть.

— Да, — сказал парикмахер. — Ну, так что ж? Настали великие времена, вот и люди меняются. Я, к примеру сказать, совсем переменился.

— Соберитесь же как-нибудь в Варшаву.

— Видно, скоро помирать придётся.

— Как хотите.

Журналист вышел и снова стал пробираться по грязи через базар; лошади дремали, опустив головы, так же, как и час тому назад. На подводах спали пьяные мужики. Шёл дождь; город, как поганый гриб, впитывал в себя влагу. Журналист шёл, насвистывая.

На вокзале начальник станции сказал ему:

— Ну, что? Постриглись?

— Да, — сказал журналист и приподнял шляпу.

— Зайдёте теперь ко мне? — спросил начальник станции.

— Теперь можно и зайти, — сказал журналист и вошёл вслед за начальником станции в его будку.

Начальник станции налил.

— Всего лучшего! — сказал журналист.

— Всего! — сказал начальник станции. — Этот парикмахер, у которого вы стриглись, порядочный крендель. Я сам у него стригся, когда у меня ещё были волосы.

— Я даже знаю, как.

— Как?

— Мысиком.

— А вы почём знаете?

— Пресса всё знает, — сказал журналист. — Это хороший старик. У него котелок варит, и он многое умеет подметить. — Он хлопнул начальника станции по коленке и спросил: — Всё изменилось? Да — или нет?

— Да, — сказал начальник станции.

— Давайте дёрнем ещё по одной, — сказал журналист. — Выпьем за перемены. Я сам родом из маленького городка. Когда человек родился в таком маленьком городке, ему потом полжизни кажется, что ничего в мире не меняется. Плевать я хотел на маленькие городки! Я рад, что всё изменилось, что люди изменились, что бабы изменились. Ура!

Он поднял вверх рюмку и вдруг заметил в зеркале свои глаза.

Он машинально подошёл к зеркалу и увидел, что пострижен гнусным, мерзким мысиком.

Не допив водки, он выскочил на перрон и отправился в Варшаву. С тех пор прошло уже много месяцев, а он всё ещё думает: «Посмеялся надо мной этот дурак — или нет?»

 

[1] Мысик (kancik по-польски), кроме особого фасона причёски обозначает также обман на криминальном жаргоне. — Примеч. перев.

 

Неприкаянный. Жизнь и смерть Марека Хласко (1934 – 1969), Павел Матвеев

 

Марек Хласко (1934–1969) — польский писатель, беллетрист и киносценарист. Родился в Варшаве в семье адвоката. Рос без отца, с юности отличался склонностью к криминальному поведению. Работал чернорабочим и шофёром на лесоповале. Сотрудничал с газетами коммунистической Польши как «рабочий корреспондент». Как беллетрист публиковался с 1954 года. После выхода в 1956 году его первой книги — сборника рассказов «Pierwszy krok w chmurach» («Первый шаг в облаках») получил широкую известность как один из наиболее талантливых представителей молодого поколения польских писателей. Вскоре, столкнувшись с цензурными препонами, перестал публиковаться и сосредоточился на работе киносценаристом.

В феврале 1958 года уехал из Польши во Францию по приглашению своих иностранных издателей; в октябре того же года, находясь в Западном Берлине, обратился к правительству ФРГ с просьбой о политическом убежище. Жил во Франции, Западной Германии, Израиле, Великобритании. В 1966 году переехал в США, где в 1968 году получил постоянный вид на жительство.

Был хроническим алкоголиком, отличался асоциальным поведением. Неоднократно привлекался к уголовной ответственности за различные мелкие правонарушения; также помещался в психиатрические клиники. В июне 1969 года, оказавшись в городе Висбаден, покончил жизнь самоубийством.

Автор прижизненных книг: «Pierwszy krok w chmurach» («Первый шаг в облаках», 1956), «Cmentarze; Następny do raju» («Кладбища; Следующий в рай», 1958), «Opowiadania» («Рассказы», 1963), «Wszyscy byli odwróceni; Brudne czyny» («Все отвернулись; Грязные делишки» 1964), «Nawrócony w Jaffie; Opowiem wam o Esther» («Обращённый в Яффе; Расскажу вам про Эстер», 1966), «Piękni, dwudziestoletni…» («Красивые, двадцатилетние…», 1966), «Sowa, córka piekarza» («Сова, дочь пекаря», 1968).

Произведения М. Хласко переведены на все основные европейские языки. На родине после эмиграции его творчество было запрещено до 1976 года, полностью запрет был снят в 1983 году.

В коммунистической Польше по сочинениям М. Хласко было снято несколько фильмов, в их числе: «Pętla» («Петля», 1958, режиссёр — Войцех Хас), «Ósmy dzień tygodnia» («Восьмой день недели», 1958, режиссёр — Александр Форд) и «Baza ludzi umarlych» («База мёртвых людей», 1958, режиссёр — Чеслав Петельский).

В России сочинения М. Хласко не издавались до 1991 года. Единственная на данный момент книга — сборник повестей и рассказов в неотредактированных переводах «Красивые, двадцатилетние» — вышла в 2000 году.

 

Рафаил Нудельман (1931–2017) — израильский русскоязычный литератор, журналист и переводчик. Родился в Свердловске (ныне Екатеринбург). В 1975 году эмигрировал из СССР как еврей. В Израиле жил в Иерусалиме. Был главным редактором израильских русскоязычных журналов «Сион» (1976–1978) и «22» (1978–1994), соредактором альманаха «Nota Bene» (2003–2005), сотрудничал с различными газетами и журналами как журналист и публицист.

Публикуемые рассказы М. Хласко в переводе Р. Нудельмана впервые были опубликованы в израильском русскоязычном журнале «Время и мы» в 1976 году.

 

Зоя Юрьева (урожд. Микуловская; 1922–2000) — американская литературоведка и переводчица русско-польского происхождения. Родилась в Польше. Во время Второй мировой войны попала в Германию. В 1947 г. переехала в США, поселилась в Нью-Йорке. Доктор филологии (1956). Профессор славянских литератур на отделении славистики Нью-Йоркского университета (1959–1987). В 1960–1980-е годы работала также ответственным секретарём и членом редколлегии эмигрантского «Нового журнала».

Публикуемый рассказ М. Хласко в переводе З. Юрьевой впервые был опубликован в издававшемся в Мюнхене эмигрантском альманахе «Мосты» в 1958 году. Это — самый первый перевод сочинений М. Хласко на русский язык.

14.06.20193 790
  • 31
Комментарии

Ольга Смагаринская

Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»

Павел Матвеев

Смерть Блока

Ольга Смагаринская

Роман Каплан — душа «Русского Самовара»

Ирина Терра

Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»

Ирина Терра

Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»

Елена Кушнерова

Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже

Эмиль Сокольский

Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца

Михаил Вирозуб

Покаяние Пастернака. Черновик

Игорь Джерри Курас

Камертон

Елена Кушнерова

Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»

Людмила Безрукова

Возвращение невозвращенца

Дмитрий Петров

Смена столиц

Елизавета Евстигнеева

Земное и небесное

Наталья Рапопорт

Катапульта

Анна Лужбина

Стыд

Галина Лившиц

Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder

Борис Фабрикант

Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»

Марианна Тайманова

Встреча с Кундерой

Сергей Беляков

Парижские мальчики

Наталья Рапопорт

Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи

Уже в продаже ЭТАЖИ 1 (33) март 2024




Коллектив авторов Самое важное — в нюансах
Галина Калинкина Текст найдёт писателя и задушит
Михаил Эпштейн Зияние, или Заклятие кистью
Николай Грозни Признак Будды
Юлия Медведева Роман с Индией
Александр Курапцев Кумаровские россказни
Ефим Бершин С чистого листа
Дмитрий В. Новиков Волканы
Марат Баскин Жили-были
Павел Матвеев Встреча двух разумов, или Искусство парадокса
Ефим Бершин Чистый ангел
Наталья Рапопорт Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи
Алёна Рычкова-Закаблуковская Взошла глубинная вода
Анна Агнич Та самая женщина
Юрий Анненков (1889 – 1974) Воспоминания о Ленине
Елизавета Евстигнеева Яблочные кольца
Владимир Гуга Миноги с шампанским
Этажи Лауреаты премии журнала «Этажи» за 2023 год
Галина Калинкина Ольга Балла: «Критика — это служба понимания»
Михаил Эпштейн Лаборатория чувств. Рассказы о любви.
Наверх

Ваше сообщение успешно отправлено, мы ответим Вам в ближайшее время. Спасибо!

Обратная связь

Файл не выбран
Отправить

Регистрация прошла успешно, теперь Вы можете авторизоваться на сайте, используя свой Логин и Пароль.

Регистрация на сайте

Зарегистрироваться

Авторизация

Неверный e-mail или пароль

Авторизоваться