Катя Капович — двуязычный поэт, прозаик, дважды лауреат Русской премии в прозе и поэзии за книгу рассказов «Вдвоем веселее» и за сборник стихов «Другое». За английские стихи она была удостоена премии Библиотеки Конгресса США. Катя — прекрасный собеседник, в этом я убедилась в многочасовой беседе с ней, когда мы встречались в Бостоне. Вопросы, которые я задавала Кате, остались за рамками этого интервью, чтобы не отвлекать читателя от рассказа. Я предлагаю читателю интервью-монолог с Катей Капович, интервью-исповедь о семье, пережившей много бед и радостей, о цикличности времени и духовной силе человека, позволяющей выжить и не сломиться в самых сложных жизненных обстоятельствах.
Так мы стали Каповичами
Мой дедушка по папиной линии Исаак Исаевич Коган был профессором в университете, преподавал политическую экономию, математику и философию. Надменный, высоколобый, худой, он чем-то походил на молодого Набокова. Семья происходила из Бессарабии, Исаак был идеалистом и, конечно, марксистом. По окончании Санкт-Петербургского университета он вернулся в Молдавию, тогда королевскую Румынию, и занялся подпольной коммунистической деятельностью. Довольно скоро Исаака арестовали. Он был приговорен к расстрелу, и его непременно бы расстреляли, если бы друг детства не организовал побег.
Человеком, который устроил побег и подкупил охранников, был второй мой дед по материнской линии — дедушка Наум. Наум вручил ему чистый паспорт, осталось вписать фамилию. «Капович» была фамилия в роду его матери, и дед решил воспользоваться фамилией своих предков — так мы стали Каповичами. С новыми документами Исаак отправился в советскую Одессу, где стал преподавать в университете. Позже он получил приглашение из Харьковского университета, куда и переехал cо своей женой Катей (моей бабушкой) и двумя маленькими детьми.
Шли тридцатые годы, расцвет сталинизма. Пришел на двор тридцать седьмой год, и Исаака вновь арестовали. Его забрали вместе с двумя другими коллегами-профессорами прямо с лекции. В обвинении значилось «шпионаж в пользу Англии». Итак, Коган-Капович, марксист и бундовец оказался английским шпионом. Пройдет сорок лет и моего отца Юлия Каповича на работе вызовут из кабинета по ложному звонку и увезут в кишиневскую тюрьму. Поражаешься, повторяемости этого сюжета — как однообразен он, как мало стараются палачи украсить его фантазией.
Посмотри, какие сосны!
Исаак провел в лагерях одиннадцать лет. Был он болезненным барчуком из богатого рода мануфактурщиков, настолько мало приспособленным к быту, что когда жена уезжала в командировки, он не опускался до стирки вещей или мытья посуды. Вместо этого он запросто мог снести какие-нибудь вещи на мусор, чтобы не расстраивать бабушку видом нестиранного белья. И вот этот «белоручка» попал в лагеря в Коми АССР, и мало кто в семье думал, что он оттуда выйдет. Вместе с Исааком по этапу шел его двоюродный брат, человек гораздо более выносливый. Он сообщал в письмах домой: «Боюсь за Исаака, он немного сумасшедший! Во время привала, которого все ждут, чтобы отдохнуть, он ходит и с интересом разглядывает деревья: «Ты посмотри, какие сосны!».
В бараке с уголовниками, которые, понятно, как относились к очкарику-интеллигенту, Исаака спасало мастерство рассказчика. Помогало хорошее знание Библии, Талмуда, Корана, греческой и римской мифологии. Уголовники, которые для «политических» представляли большую опасность, чем вохровцы, ценили тех, кто умел рассказывать истории, или, как это называлось на тюремном жаргоне — «тискать рОманы». Исаак тянул свой срок, работая на лесоповале днем, а вечером рассказывал истории. Конечно, всё это могло кончиться в любой момент, если бы он устал или заболел. Но тут произошло следующее.
Администрация лагеря и директор совхоза, возле которого располагался лагерь, попросили Исаака придумать «что-то этакое», чтобы повысить план по сбору урожая в совхозе. Экономически совхоз находился в самом плачевном состоянии. Исааку пришлось согласиться, и он произвел расчеты, составил схему, по которой следовало оплачивать рабочую силу. Алгоритм его расчетов сработал так хорошо, что через год совхоз из самых отсталых выбился в самые прогрессивные в области.
После этого случая положение Исаака заметно улучшилось: для продолжения работы в качестве экономиста ему выделили крохотную комнату за пределами лагеря в совхозе и разрешили, чтобы к нему приехала жена. Как я уже говорила, Исаак был, хотя и болезненный, но видный мужчина; женщины всегда питали к нему слабость. К тому времени, когда бабушка Катя приехала, он обзавелся подругой — из поселенок. Вскоре она забеременела. У бабушки Кати перемены не вызвали особых проблем, она была женщиной свободных взглядов. Они зажили втроем вполне сносно. Сталинское время еще не подошло к концу, но подходил к концу срок Исаака. В сорок девятом его освободили, и он вместе с Катей вернулся в Харьков. Устроился в прежний университет, но в партию возвращаться наотрез отказался. А вторая жена с сыном отправились к родне в Киров. Хотя они больше не виделись, бабушка Катя всегда заботилась о том, чтобы в ту семью посылались деньги.
Ели эту тыкву всю зиму
Папа, Юлий Капович, родился в 1932 году, когда семья еще жила в Одессе. После ареста отца в тридцать седьмом, семья бедствовала, потому что бабушка Катя как жена «врага народа» потеряла прежнюю работу преподавателя и была вынуждена идти на завод.
Когда началась война, семью отправили в Казахстан, отцу было всего восемь лет, старшему брату Эрику — десять. В Казахстане был голод, бабушка Катя не могла заработать на всех и, естественно, отдавала еду детям. Тогда Юлий c братом взяли роль обеспеченцев на себя. Одним из самых счастливых воспоминаний той поры у отца было, как они нашли в поле забытую тыкву. Тыква была такая огромная, что сил ее поднять у них не было, и они катили ее до дома несколько часов. Так и ели эту тыкву всю зиму.
После войны они вернулись в Харьков, где брат доучивался, а Юлий бродил по улицам — он где-то подрабатывал, выменивал какие-то вещи на хлеб. Эта гипер-забота о другом человеке, даже не обязательно ближнем, у него останется потом на всю жизнь, также как и непроходящее чувство голода. Папу случайно увидел на улице бывший сотрудник деда Исаака. Он отвел его в школу, которую отец закончил с отличием. Бабушке было разрешено поехать к мужу на поселение, а отец отправился в Донецк работать шахтером.
Таки кто-нибудь мне скажет, зачем этот молодой человек приходил?
Папа снимал комнату в шахтерском поселке Ливенка (по названию шахты) у одинокой женщины, которая впоследствии станет моей няней. Звали ее Татьяна Яковлевна Фролова. Родом из бедной дворянской семьи, она рано потеряла родителей, рано вышла замуж, но мужа расстреляли, детей у нее не было. Она об отце заботилась как о сыне, прикармливала, чем могла, хотя сама бедствовала. Отец любил вспоминать, как однажды выпил молоко и с удивлением обнаружил во рту лягушку; лягушек клали в ведро, чтобы молоко не скисало.
В Донецк же по распределению после окончания Кишиневского университета приехала работать библиотекарем моя мама. Мамины и папины родители были знакомы еще по Бессарабии. И вот прознав, что в Донецк приехала дочка друзей, родители, к тому времени вернувшиеся из Ухты в Харьков, послали отцу письмо — пойди, найди девочку Аду. Папа нашел. Ада была веселой, по-южному теплой, к тому же красивой, начитанной умницей, они стали встречаться.
Нужно было ехать в Кишинев и просить руки у ее родителей. Папа остановился у знакомых, а на утро в костюме и с цветами явился в дом невесты делать предложение. Я уже не раз говорила, что папа всегда испытывал голод. А тут родители постарались — накрыли на стол. Мамина мама Раиса (настоящее имя ее было Рахель) очень вкусно готовила. На десерт был пирог, чай, к которому бабушка вынесла банку с вишневым вареньем. Папа съел обед, пирог, варенье, поблагодарил всех и ушел. Дедушка Наум долго сидел, молчал, потом воздел руки: «Таки кто-нибудь мне-таки скажет, зачем приходил молодой человек?» Опомнился папа только на следующее утро. Вновь пришел с букетом цветов и попросил руки.
Пошла я однажды на пошту
А потом родилась я. Это было уже в 1960-м. Мы жили в Донецке в доме моей няни Татьяны Яковлевны. Папа учился в горно-инженерном институте и работал в той же Ливенке на шахте. Мама уезжала в город в свою библиотеку. Ее не было весь день, из поселка до автобусной остановки приходилось идти пешком, дорога была длинной. Татьяна Яковлевна взяла все тяготы по ведению хозяйства на себя.
У нее был смешной выговор. Годы спустя она всё рассказывала мне полюбившуюся историю о том, как она меня потеряла. «Пошла я однажды в метель на пошту...» — начинала она рассказ, уютно позевывая и заворачиваясь в шаль уже в Кишиневе в семидесятые. Я знала историю наизусть, но требовала, чтобы она повторила все с начала до конца. «Ну дело было так...», — продолжала она и чувствовалось, что ей самой приятно вспоминать. Идти было далеко и «для сугреву» она меня замотала в пуховой платок и засунула под шубу, чтобы «не сколдобилось дитё». «Прихожу я на пошту, соседки допрашивают про жизнь». Она отвечает — хорошо все. «А как девчонка?» «И девчонка — прекрасно». Распахивает шубу, а девчонки и нет! «Ты шестимесячная была, с-под шубы и ускакала в снег!» — тут она крестилась и, пыталась уклонить от дальнейшего повествования, закрывала глаза. Я трясла ее за руку: «А дальше!» — «Все обмерли, заохали, бросились назад тебя искать, а дорога до пошты километры!» Каждый раз я обмирала на этом напряженном месте, и виделось мне, как я лежу среди широкого заснеженного поля и смотрю на небо, из которого летят быстрые белые точки. Конечно, я этого помнить не могла, наверное, ложное воспоминание, но с годами оно стало живее многих других настоящих. Мы прожили в Ливенке, в доме c печкой и водокачкой на улице, до моих четырех лет. Потом папа окончил институт, и ему сразу предложили работу в конструкторском бюро в Кишиневе. А Татьяна Яковлевна приезжала к нам в Кишинев каждую зиму. Мы были ее семьей.
Когда мне было восемь
Когда мне было восемь, отец создал свою рабочую группу проектировщиков и строителей. Людей отбирал самых талантливых. В Молдавии в жилищном строительстве был застой, люди в селах десятилетиями ждали, когда государство построит больницу или школу. На юге Молдавии ситуация осложнялась тем, что в этой зоне проходит балканская складка. Попросту говоря, там частенько «трясет». Не знаю, как сейчас, но в те времена дома рушились при толчках в три, четыре балла, а ведь в Молдавии бывает и шесть, семь. Председатели колхозов и совхозов просили отца помочь. Группа брала за проекты не очень большие деньги, проектировали добротно, в результате обходилось быстрее и дешевле, чем если бы работу делало государство. Был в этом проекте администратор, который и занимался финансовой частью, папа проектировал.
Папу арестовали в 1979-м году. В обвинении было «частное предпринимательство» и «крупные хищения у государства». На сберкнижке у него было 800 рублей. Машины не было. В квартире имелись только высокие стеллажи с книгами, стопки пластинок — он, как и его отец, был меломаном. Папа никогда не интересовался материальными благами.
Первый год отсидки его держали в Кишиневской тюрьме, шло следствие. Cидел он с разным народом, в том числе и с уголовниками, но была у него черта — умение выявить в человеке хорошее. Он считал, что добро нужно делать, потому что нужно его делать, потому что это важно для самого человека. Он считал, что нельзя искать выгоды, уверял, что всё хорошее потом возвращается сторицей. Бывало, что его максимы подтверждались. Однажды папу вызвал директор тюрьмы, придвинул ему стул:
— Капович, мне вас Бог послал!
— Мне вас тоже Бог послал!
— А что такое, почему вы в наручниках? — пошутил директор, — вы не представляете, как мне надоел этот бардак! Снесите мне эту тюрьму к чертовой матери!
Оказалось, что директор не шутил. Он действительно был в затруднительном положении, нужна была срочная реконструкция помещений во всей тюрьме. Что это означало для отца? Это означало большую степень свободы. Перестраивать тюрьму — пожалуйста, он может спроектировать. Его перевели жить в отдельную тюремную комнату, принесли всё необходимое для чертежей. Ему дали ключи от внутренних тюремных помещений, он мог выходить за ворота, если нужно было сделать замеры.
Ни о чём не ведая, я пришла к нему на свидание. Он на меня набросился с вопросами:
— Ты где шлялась? Я тебе звонил на днях! Из будки на Садовой! Тебя весь день не было дома!
И я начала плакать. Понимая, что он уже не молодой и испытания свели его с ума. Потом он всё мне объяснил.
Когда он вышел, мы его не узнали
Через год его осудили на 8 лет лагерей. Место отбывания — криковские сланцевые рудники. Работа была тяжелейшая, приходилось все время дышать сланцем. Начальник ему попался страшный человеконенавистник и расист. Отцу он сразу сказал по прибытии: «Ты голову не закидывай, отсюда живым не выйдешь». Отца загружали работой, не позволяли идти в барак, пока не выполнит норму. И начал папа терять вес, память, волосы, зубы.
В лагере были христиане, отбывавшие срок за отказ служить в советской армии. Шла Афганская война, они были пацифистами. Это были баптисты и молокане, они взялись помогать отцу: «Юлий Исаакович, вы делайте, сколько вам по силам и отходите в сторонку, остальное мы доработаем». Их безотказная помощь длилась все годы, пока отец был в лагере. В перестройку отца выпустили на свободу, но амнистия еще не последовала. Когда он вышел, мы его не узнали. Это был не тот человек, который сел. Лицо его казалось исчерченным карандашом, так много на нем было морщин. Седой, но при этом не сломленный, он удивил нас фразой, что ни о чем не жалеет. Я вспомнила, что эту же фразу он произнес во время суда в заключительном слове. «Ни о чем не жалею. Меня вы посадите, а дома все равно будут стоять».
Много лет спустя он приезжал ко мне в Бостон. Постоянно шутящий по любому поводу, улыбчивый, он иногда раздражал своим оптимизмом. Когда его не стало, я по-другому увидела его озорство, бесконечные переезды, его беготню с ракеткой — он играл в теннис по нескольку часов в день. Он обхитрил время и остался навсегда тем мальчишкой, который ездил по городу на роликах, цепляясь за трамваи. Который спас жизнь матери, кормя ее из ложки тыквенной кашей в Казахстане. Который на суде широко улыбался, все брал на себя, в результате ни один человек, кроме него, не пострадал. В последние годы он был активным членом общества «Мемориал». Его сбила машина в январе 2011-го года в Москве. Он перебегал проспект в час пик. Он обхитрил и старость.
Драться я не умела
В первый раз я столкнулась с антисемитизмом в школе. В русско-молдавской школе был махровый расизм, в русских классах презирали молдован и гагаузов. Евреям тоже доставалось, особенно таким, как я, которые не знали свое место. Все это пришлось на переходный возраст, первую любовь, написание лирических стихов. Драться я не умела, отбивалась как могла, в основном, недоумевала. Я узнала много нового: люди злы, дети злы. В школу идти мне не хотелось. Родители считали, что я должна разобраться самостоятельно. Мне казалось, что мир нарисован на куске бумаги, и мы оба, и я, и этот мир, протыкаемся насквозь. Обиды я не затаила, но начиная с восьмого класса практически перестала ходить в школу. Мама наняла репетиторов по алгебре, физике и химии, знакомая врач подписывала справки, и я доучивалась дома, появляясь только на четвертных и годовых экзаменах.
А ты девка ладная, только худая
В Молдавии поступление в институт для выпускников с пятой графой ограничивалось жалкими процентом; поступить можно было либо по протекции, либо будучи отличницей. Поэтому для места обучения был выбран пединститут в Нижнем Тагиле. Считалось, что там евреев берут, потому что антисемитизму негде развернуться. Решение, однако, было не вполне удачным.
Чудовищно холодная погода и жизнь среди поголовно пьяных людей сделали мое пребывание там трудно переносимым. С подругой мы снимали комнату у двух работяг, тетя Дуся была уборщицей в продовольственном магазине, дядя Федя в нем же работал грузчиком. Они были многодетными родителями, отцом и матерью семи взрослых сыновей, чьими парадными фотографиями были обвешаны обшарпанные стены в большой комнате. Только сыновей этих я никогда не видела. Однажды задавшись вопросом, я спросила, где, собственно, они живут, неужели так далеко, что не могут навестить родителей. Тетя Дуся расплакалась, и из ее речей я поняла, что все семеро сыновей находятся в местах заключения. Бывает и такое в природе, подумала я.
С хозяевами я жила дружно. Квартиру можно было бы назвать роскошной, если бы не ужасная, непобедимая грязь, вонь, огурцы, которые солили прямо в ванне, испарения, исходящие от бутылей с брагой. Жилье наше представить легко — огромный сталинский дом c монументальными подъездами, арками, высоченными потолками и посреди этого гигантизма сидят два алкаша. Они сидят за засаленным столом и о чем-то горячо спорят. Разговоры их вращаются вокруг больших тем: самый ли сильный в мире Советский союз и побьет ли он другие страны. Иногда они ругаются, иногда обсуждают детей, пеняют на них. Исключение составлял младший, он был любимец обоих родителей. Они его лаского звали Санек. «За Санька пойдешь замуж», — приговаривали они. Санек сидел за попытку удушения бывшей жены. Мотивом была ревность. В состоянии белой горячки Санек приревновал жену к мужскому населению больницы, в которой его вторая половина работала медсестрой. «Горячая голова у Санька, но душа хорошая! А ты девка ладная, только худая, — говорила тетя Дуся, наведя на меня пьяный взгляд. — Она бросала беглый взгляд на мужа, он молча кивал: «А вот мы ее сальцем подкормим». Проучилась я там два года и вернулась в Молдавию, переведясь в кишиневский педагогический институт.
К тому времени у меня уже был волчий билет
После института на работу по специальности филолога я не могла устроиться. К тому времени у меня уже был волчий билет за мои «диссидентские» выходки. Диссидентство было вполне литературным — печатание на машинке и распространение стихов неизданных или запрещенных поэтов, чтения на квартирах. Однажды в Питере мы с друзьями распечатали листовки с призывом к свержению власти и отправились их расклеивать в институты. На дворе был восьмидесятый год, в Афганистане шла война. Воззвание, сочиненное другом поэтом Сашей Фрадисом было обращено к советской интеллигенции. Той самой, которую Ленин в письме к Горькому называл «говном». Ленин был не прав. Какая ни есть наша интеллигенция, она была лучшим, что было произведено в стране. Произошло задержание с последствиями разного характера. После выпроваживания Саши Фрадиса с семьей и Жени Хорвата с матерью и сестрой за границу, меня не оставляли в покое.
После института, который я окончила благодаря бессменному покровительству завкафедрой Греты Евгеньевны Йонкис, специалистки по Элиоту и Паунду, на работу по специальности не брали, разве что на самую черную. Но жаловаться не могу, мой послужной список богат. Кем я только не работала.
Я в течение двух лет возила шкуры с юга Молдавии, помогая репрессированным друзьям, которые шили из шкур ходовой в ту пору на «черном рынке» товар — белые дубленки. Я работала в археологических экспедициях. А также была калибровщицей. Не всякому филологу повезло замерять подземные нефтяные резервуары (об это рассказ «Нас не спросили»). Нужно было наполнить ведро водой, что зимой при даже нулевой температуре было непросто, залить в резервуар, замерить, занести замер в книгу. Я работала на электростанциях в качестве подсобного рабочего. Подходишь каждый раз к агрегату с торчащими проводами и думаешь — ударит, не ударит? Со мной в напарниках был баптист Юра, добрейший человек. Он говорил мне: «Отойди на три метра», и я трусливо отползала. Один раз приехал на проверку министр нефтегазопромышленности и увидел такую картину: Юра сидит на резервуаре с молитвенником, а я — с Набоковым. Нас, конечно, уволили. Но мы были рады, мы больше не могли.
Город золотой
В 90-м году мы с первым мужем прозаиком Виктором Панэ и мамой эмигрировали в Израиль. Мы уехали по программе репатриации евреев. Дорога была занимательной, транзитом через Бухарест, где мы провели три дня. Румыния, какой ее оставил Чаушеску, находилась в бедственном положении — без еды и тепла, со следами пуль на домах и зданиях церквей. Полетели дальше, прибыли в пункт назначения, в тель-авивский аэропорт.
После шмона, криков солдат на советской, а потом «обдираловки» на румынской границе, где таможенникам надо было давать взятки, чтобы пропустили ручной багаж без взламывания, Израиль поразил добрым отношением. Когда мы вышли из здания аэропорта, то окунулись в ленивую левантийскую жару. Потом мы долго поднимались по горному серпантину, пока нам не открылся золотой Иерусалим. Он был именно таким в тот поздний майский вечер, как в стихе Анри Волохонского — «город золотой». Мы бродили по вечерним улицам, пялились на людей, на красивых, улыбающихся девушек, поражались, что некоторые из них в военной форме и с винтовками.
Быстрый, яркий сон кончился через неделю, начались тяготы первого года эмиграции: очереди за всякого рода вспомоществованием. Иврита мы не знали и пошли учиться в ульпан. Я одновременно подрабатывала; у меня был французский и английский, что очень выручило. Работы были разные. Интервьюировала алимских (от слова «алия», т.е. возвращение в землю обетованную) детей из интернатов, делала опросы и забивала данные в компьютер. Я искренне интересуюсь людьми, не для галочки — дети мне доверяли, раскрывались. Потом я работала в женском журнале «Портрет», брала интервью у разных людей, писала статьи. Работала я и волонтером-переводчиком в христианском фонде помощи новым репатриантам. Литературная среда была ошеломляющей.
В Израиле мне выпало познакомиться с большими ивритскими писателями — с Меиром Шалевом, Хаимом Гури, Иудой Амихаем и другими. Это был для меня колоссальный опыт общения и творческого обогащения. В русской среде у меня возникли дружбы с поэтами, самыми близкими, совершенно своими — с прекрасным поэтом и переводчиком Александром Барашем, с Мишей Генделевым, с Сашей Верником, с Гали-Даной Зингер, с Мишей Федотовым и Эммой Сотниковой. В Израиле, несмотря на загруженность работой в журнале, я почувствовала себя свободной. По-моему, то же самое испытывали мои приятели. Новая дружба, как новая любовь, много эйфории, мало забот о том, что случится дальше. Не было озабоченности, которая налипает с годами. И к тому же Израиль — это не Америка. В Америке существуют негласные практические стандарты, здесь приходится «соответствовать». Должна быть машина, ее надо уметь водить. Нужно ездить на курорты, чтобы потом рассказывать знакомым, как съездили на курорт. Нужно многое. В Израиле ничего такого не было. Это страна, которая живет в гораздо более свободном режиме.
Но все же были и минусы: например, я понимала, что на иврите никогда не смогу полноценно писать, тогда как английский я знала гораздо лучше других соотечественников. После двух с половиной лет жизни в Израиле личные обстоятельства вынудили меня отправиться в Америку. Иногда я сожалею. Мама присоединилась ко мне в 2011-м году.
Моя семья и двери
С мужем Филиппом я познакомилась много лет назад в Кишиневе.
Знакомая радиожурналист сказала, что во время записи передачи «Таланты Молдавии» меня упомянул молодой поэт Филипп Николаев в числе своих любимых современных авторов. Отрывок этой записи вырезали по цензурным соображениям. Я, тем не менее, решила отблагодарить «молодого поэта» — себя (в свои двадцать один) я ощущала матерым писателем. Я сочинила стих, содержащий рассуждения об отличии любви к противоположному полу и любви к поэзии. В нем говорилось о том, что следует, конечно, выбрать поэзию. Что-то такое.
Я зачитала посвящение в молодежном литературном объединении при большом скоплении народа, где присутствовал тот самый молодой человек. Я виню двусмысленность русского языка в том, что произошло. Словосочетание «молодой человек» рисовало мне паренька чуть младше меня, но не сильно. Встал школьник, сконфуженно поблагодарил.
Трудно переоценить нелепость ситуации. В перерыве я пошла к лифту, на ходу разрывая стих. Филипп тоже подошел к лифту, попросил мой адрес. Через несколько дней он зашел в гости. Я к тому времени прочитала его стихи, которые мне очень понравились. Мы крепко подружились; помимо русских стихов, которых он знал наизусть горы, нас связывала англомания. Мы очень быстро сошлись на любви к Дилану Томасу, переводили его. После полутора лет дружбы, посиделок за бутылкой на кухне, совместных чтений и шатаний по городу пришла пора расставания. Филипп поехал в Москву учиться, и мы стали видеться обрывочно. Потом мы потеряли друг друга из виду на пару лет, потому что я эмигрировала в Израиль. Только в Бостоне мы снова встретились, и в момент всё вернулось — веселая болтовня о литературе, чтение, курение, питие. За всем этим мы не заметили, как стали неразлучны. У нас схожие вкусы в искусстве, в людях, даже в сериалах, которые мы смотрим. Двери у нас характерным образом никогда не закрыты.... Если что, заходите!
Интервью подготовила Ирина Терра
Бостон, январь 2017
Читайте также в "Этажах" стихи Кати Капович:
Катя Капович – автор девяти поэтических книг на русском языке и двух на английском. Книга «Gogol in Rome» получила премию Библиотеки Американского Конгресса в 2001 году. Участница одиннадцати международных фестивалей поэзии Капович в 2007 году за мастерство в литературе стала поэтом-стипендиатом Эмхерстского университета. В 2012 году в издательстве «АСТ» вышел сборник рассказов «Вдвоем веселее», получивший "Русскую премию" 2013 в номинации «малая проза». Лауреат "Русской премии" 2016 за поэтический сборник "Другое". Стихи и рассказы по-английски выходили во многих журналах, антологиях и учебниках для вузов. Капович работает преподавателем в Бостонском университете, является редактором англоязычной антологии «Fulcrum», Живет в Кембридже (США) с мужем поэтом Филиппом Николаевым и дочерью Софией.
Ирина Терра – журналист, интервьюер. Живет в Москве. Интервью публиковались в «Московском Комсомольце», «Литературной России», журнале «Дети Ра», «Новый мир» и др. Лауреат еженедельника «Литературная Россия» за 2014 год в номинации – за свежий нетривиальный подход к интервью. Лауреат Волошинского конкурса 2015 в номинации "кинопоэзия", шорт-лист в номинации "журналистика". Член Союза журналистов России. Главный редактор литературно-художественного журнала "Этажи".
Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»
Смерть Блока
Роман Каплан — душа «Русского Самовара»
Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»
Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»
Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже
Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца
Покаяние Пастернака. Черновик
Камертон
Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»
Возвращение невозвращенца
Смена столиц
Земное и небесное
Катапульта
Стыд
Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder
Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»
Встреча с Кундерой
Парижские мальчики
Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи