Есть люди, жизнь которых проходит прямо перед твоими глазами и все равно они для тебя — тайна. Валерия Арзуманова я знаю с начала 60-х годов прошлого века и дружу с ним по сегодняшний день. Он был многообещающим талантливым молодым композитором, которого приняли в Союз Композиторов когда ему было 24 года, а потом и в правление. Камерная опера “Двое”, написанная им на 4-м курсе Консерватории получила премию на Всесоюзном конкурсе телевидения в Москве. В 20 лет он написал музыку к фильму “Живая вода” (Реж. Геннадий Кравцов) — и картина получила главный приз Всесоюзного фестиваля любительских фильмов, взяла серебро в Каннах, золото на международных фестивалях в Венгрии и Югославии и много других очень заметных наград. Премьеры его сочинений становились событиями в Ленинградской музыкальной жизни. Профессиональная жизнь композитора обещала быть очень успешной, но в 1973 году он женился на французской студентке и уехал во Францию. Это интервью попытка проследить, как складывалась его жизнь.
Валерий, ты родился в 1944 году, в 100 км. от Воркуты, в лагере, где и познакомились твои родители. К моменту твоего рождения они уже не были заключенными?
Формально отец освободился в 1943, а мама в 1944 году, но они не имели права никуда уезжать и поселились при лагере в бараке. Это было так называемое вечное поселение. Они оба были осуждены в 1936 году по статье 58-10 (КРТД — контрреволюционная троцкистская деятельность).
В каких условиях они жили с новорожденным ребенком?
Я сам этого не помню, но очень много написано в дневниках моей мамы и много рассказала сестра. Я родился в лагерном лазарете, более серьезного медицинского учреждения там не было. Жили они в бараке, в крохотной комнате. Сначала мама, папа и сестра, потом появился я, потом приехала бабушка. Так что там и жили впятером.
Через 3 года вы переехали в Воркуту?
Да. Отец в 1945 году уехал в Воркуту. Это входило в их “черту оседлости”, где они имели право передвигаться. Он там получил работу инженера Строительного Управления, ему дали две небольшие комнатки, куда он и перевез семью. Это не было в самой Воркуте, а в шахтерском поселке на 12-14 домов — там еще был большой женский лагерь. Оттуда и мои первые воспоминания, лет с трех. Мы там жили до моих 12-ти лет, потом мы переехали в центр Воркуты.
Какие там были условия жизни?
Там было несравнимо лучше, но климат был ужасный — холодно, сыро и ветрено. У нас было две комнатки в бараке. Жить было сложно.
В какой-то момент в Воркуте открылась музыкальная школа. В каком году?
В 1953 году. Мне было 9 лет. Меня туда отвезли, так как к тому времени я уже играл на мандолине 3 года. Мой отец был мандолинист-любитель, играл в ансамбле с немецким гитаристом с Поволжья, Эрихом Германовичем Дерингером, тоже oказавшимся там, как и мои родители. Где-то с конца 40-ых, стали подсаживать и меня с мандолиной рядом с ними. Так что я уже как-то играл. И в школу меня приняли.
Ты сам-то хотел учиться в музыкальной школе?
Я очень хотел, но я не хотел играть на скрипке.
Почему же отдали на скрипку?
Меня послушали, обнаружили, что у меня есть слух и сказали, что возьмут на скрипку. Я сказал: “не хочу!”. Но мне сказали, что для рояля у меня слишком короткие пальцы. Это определило мою судьбу, потому что, всю мою жизнь я не хотел играть на скрипке. В музыкальной школе я сразу же познакомился с учеником класса фортепиано Борисом Ядровым. Он был на год младше меня. Его отец погиб на войне. Отчим, ссыльный немец Виталий Бихнер, хорошо играл на рояле. Он начал учить приёмного сына. Я помню, как Борис играл "Похороны куклы" Чайковского. Я ему сильно завидовал. Позже, приехав в Ленинград, я страдал, проводя часы за роялем, импровизируя, толком играть не умея.
В воркутинской музыкальной школе быстро поняли, что ты одаренный человек?
Наверно, хотя я не занимался. Я хорошо помню, что скрипка была в таком черном мешочке, я ездил на автобусе в школу один и не брал скрипку домой, чтобы не таскать, оставлял её в шкафу, брал её только перед уроком.
Как же и кому пришла мысль отвезти тебя в Ленинград?
Постепенно, даже при таких “занятиях” я продвинулся и попал в число талантливых, естественно, по воркутинским стандартам. Меня даже послали на какой-то смотр молодых талантов в Сыктывкар. Когда мне исполнилось 12 лет, в Воркуту приехал новый педагог по скрипке. Первый педагог, Василий Александрович Степанов, был очень симпатичный человек, добрый, но с учениками он серьезно не занимался. Новый педагог приехал из Саратова, где он закончил консерваторию, очень оригинальный человек, Михаил Самуилович Меломедов, экстрасенс, большой, крупный. Он меня послушал и сказал, что я талантливый мальчик, жалко не учить, но всерьез за меня он браться не хотел, считал, что слишком поздно. Тем не менее, мама его уговорила, и он учил меня полтора года и как-то вывел меня на более серьезный уровень.
Так это была его идея отправить тебя в Ленинград?
Да. Потом приехал его друг, Юрий Аронович, дирижер, с Ярославским оркестром. Меня ему показали, и Аронович сказал, что я очень талантливый мальчик, меня обязательно надо учить и предложил мне жить у него в Ярославле, но мама испугалась. За пять лет я досрочно закончил воркутинскую музыкальную школу-семилетку, и мы с мамой поехали в Ленинград.
Ленинград. Первая эмиграция в твоей жизни, потому что трудно представить себе разницу между Воркутой и Ленинградом, это как оказаться в другой стране. Как ты это воспринял?
Город поразил меня после жизни в тундре без конца и края, но не восхитил. Мне было очень неуютно, слишком много камней. А в музыкальной школе (это была СМШ), когда я услышал как играли дети, мне стало страшно. Мне казалось, что они играют как боги. Был такой педагог, Яков Семенович Рябинков, которого кто-то знал в Воркуте и посоветовал маме меня ему показать. Он меня послушал и сказал: “У нас так играют в 8 лет”. Но мама была упорным человеком, до экзаменов оставалось 3 недели, она уговорила его со мной позаниматься частным образом, чему-то он меня научил, и мы пошли на экзамен. А там дети играли! Был какой-то мальчик, который играл Патетическую сонату Бетховена. Я был в ужасе. Но на экзамене я сыграл свою программу и мама попросила, чтобы мне разрешили импровизировать на рояле, я там сыграл что-то, вроде вариаций на тему песни из фильма “Орленок”, и меня приняли! На испытательный срок, предупредив, что отчислят, если не справлюсь.
Ты поступил в 7-й класс?
Да. По возрасту я должен был учиться в 8-м, но уж больно отставал от своих ровесников. Поэтому у меня год пропал.
Никуда он не пропал. Годы не пропадают. Итак, с 7-го по 11-й ты учился в СМШ, выдержав все испытательные сроки. Кто в школе оказал на тебя сильное влияние?
Я попал в класс к Марку Михайловичу Комиссарову. В те годы в Ленинграде это была восходящая звезда. Он был лауреатом Конкурса Венявского и зять Шера. Шер и Эйдлин были очень знаменитыми профессорами по скрипке. У Шера учились Либерман, Комиссаров, потом Спиваков, а у Эйдлина — Вайман, Гутников. Это было очень серьезное скрипичное окружение. Конечно, когда я пришел на урок к Комиссарову, послушав меня, он очень скис. Когда он брал в руки скрипку, мне становилось плохо, потому что я понимал, что так играть я не смогу никогда в жизни. Он был безумно талантливый скрипач и человек. Его судьба не сложилась, но мне он очень много дал. Был какой-то трепет. Скрипачи часто через вибрацию передают трепет души. Через рояль такое не передается или передается иначе. Этот трепет мне передался от Комиссарова, несмотря на то, что мне так и не удалось дойти до уровня его лучших учеников. Рядом со мной училась Римма Сушанская, которая очень хорошо играла, потом она получила первое место на конкурсе в Праге. Это был совершенно другой уровень.
Как же все это происходило? Два раза в неделю уроки у Комиссарова, бесконечные занятия между уроками, чтобы быть на уровне, общеобразовательные предметы, но наверняка оставалось время на дружбу, игры, прогулки, разговоры, обмен мнениями о самых разных вещах, не так ли?
Ну конечно! Жизнь была довольно свободная. В интернате основное время мы были предоставлены сами себе. Мы дружили, гуляли по городу, играли в ансамблях по своему выбору, слушали пластинки.
Вам разрешалось свободно передвигаться по городу?
Да, мы только должны были быть к 11 часам дома, к отбою.
Кто в это время был твоим лучшим другом?
Мой лучший друг был Славик Осипов, с которым мы учились в одном классе. Мы поступили с ним вместе. Нас посадили за одну парту и мы крепко подружились. Нас очень объединяло то, что у него брат тоже сидел и я рассказал ему, что мои родители сидели. В интернате, как ни странно, настоящих друзей у меня не было, но были люди, которых я обожал. И первым из них был Геннадий Банщиков. В первый же год осенью 1958 года я заболел воспалением легких, Гена тоже оказался в лазарете, мы лежали вместе в одной комнате и бесконечно разговаривали. Это было первое увлечение. Вторым был Соломон Волков, мы его звали Мончик. И, как ни странно, не я к нему пошел, а он ко мне. И сразу начал меня просвещать. Он играл, конечно, намного лучше меня. Он учился в классе Шера, т.е. мы оказались в одном “комбинате”. Вот эти два человека. Еще Юра Кочнев.
Мне помнится, что у Волкова ты отбил девочку, которая впоследствии стала твоей женой. В нее, правда, были влюблены все, так что ты был настоящим победителем в этом рыцарском турнире.
Ну не в турнире, конечно, но в 10-11 классе, когда мы должны были играть в камерном ансамбле, я очень хотел играть с Наташей Фирдман, она была замечательной пианисткой, чуть ли не лучшей в школе (сейчас она профессор Консерватории) и мне разрешили. Её постоянным партнером продолжал быть Соломон Волков. Мы много с ней играли и читали с листа, а в Консерватории, когда я окончательно бросил скрипку, она продолжала играть с Соломоном, играли они очень хорошо и даже стали лауреатами Всероссийского конкурса камерных ансамблей, но руку и сердце Наташа отдала мне, это правда.
Много ли тебе приходилось заниматься в школе?
Меня никто не научил правильно работать. Сейчас, когда я наблюдаю как занимается мой внук, я понимаю, что я никогда не занимался правильно. Он сидит часами, чтобы сыграть два такта. Мне было неинтересно так заниматься, чтобы улучшать качество. Даже в Консерватории на рояле я учился играть, читая с листа. Со мной в четыре руки играли Наташа и Гена Банщиков. У них я многому научился. Еще я играл с Лериком Холостяковым, он учился на дирижерском факультете и был совершенно изумительным музыкантом, с ним играть было просто счастье.
Валерий, когда ты подружился с Филиппом Хиршхорном? Он ведь играл твой Концерт для скрипки с оркестром?
Когда Филипп приехал в Ленинград, последние два класса в десятилетке он учился у Михаила Ваймана в ЦМШ. Он начал играть с Наташей, не регулярно, но время от времени. Я с ним познакомился и как-то раз, когда я играл какие-то фортепианные пьески, еще в десятилетке, помню, что одна из пьес называлась “Физзарядка”, очень смешная пьеса, он послушал и сказал: “Этого композитора я буду играть.” Прошли годы, и в 1967 году как-то раз Филипп меня позвал, (мы еще не дружили, просто были знакомы): “Пойдем я тебе сыграю!” Он мне сыграл сонату Бартока, первые две части. Я совершенно обомлел, мне показалось, что он играет лучше Менухина, который был для нас эталоном. После этого мы часто встречались в общежитии. Играли в карты, (жили мы на одном этаже). У меня была Наташа, у него — венгерская скрипачка, ученица Ваймана. Мы все очень подружились. Филипп собирался на конкурс в Бельгию и даже собирался там остаться. Он мне рассказал об этом, когда мы с ним всю ночь гуляли по Дворцовой площади и разговаривали. У него не было подходящей обуви для конкурса. Я ему дал свои туфли. Он уехал на конкурс, выиграл его, но в Бельгии не остался. Наша дружба продолжалась до его отъезда. Мы с тобой жили вместе, когда он и Валерий Майский приехали прощаться. Это был 1972 год.
Ты дружил с Филиппом до конца его жизни, не так ли?
В Париже, мы опять нашлись. Филипп был в очень сильном кризисе. Когда мы с Катрин переехали в Нормандию, где она получила работу в начале 1976 года, он приехал к нам жить. Мы вчетвером, (у нас уже родилась дочка Вера) поселились в доме на берегу моря, где я снял две комнаты. На 2-м этаже поселился Филипп, а на 3-м мы. Он боролся за то, чтобы его невесту выпустили из Союза.. Потом он уехал, а осенью приехал снова, мы уже жили в совсем маленьком местечке на берегу Ла-Манша, мы нашли ему квартиру и он привез свою жену. Жили они здесь месяца 3-4, он регулярно ездил на гастроли. Потом они вернулись в Брюссель. У них родилась дочь Вероника. Вскоре Филипп заболел, мы часто говорили по телефону. Мы съездили к нему уже перед его смертью… Я забыл сказать, что, когда он выиграл Конкурс Королевы Елизаветы, ему предложили сыграть в Большом Зале Филармонии мой скрипичный концерт, он сыграл и, конечно, сыграл замечательно. Да, должен рассказать еще один забавный эпизод. Его заставили играть на Всесоюзном конкурсе к столетию со дня рождения Ленина. Филипп пришел ко мне, рассказал об этом конкурсе и попросил меня поехать с ним, потому что собирался играть мой концерт, а я должен был ему аккомпанировать. Конкурс проходил в Риге. Мы поехали. Это был, 1970 год. Представляешь, я со своим “великим” пианизмом… а там оказалось, что надо еще играть одну пьесу современного композитора. До конкурса оставалось 2 дня. Филипп попросил меня срочно сочинить пьесу. Один день я сочинял, второй день мы репетировали и вышли играть. К сожалению, первую премию Филипп не получил, но получил вторую. Он ужасно расстроился, и я думаю, что это очень сильно повлияло на наши отношения, потому что он считал, что я ему “не принес успеха”.
А туфли вернул?
Да, и туфли вернул, и привез мне подарки — по тем временам это были царские: роскошный галстук и газовую зажигалку. Мы таких не видели. Думая сейчас о Филиппе, я понимаю, что это был невероятно пронзительный человек. Мы еще с ним ездили в Ригу на гастроли, когда там был фестиваль ленинградской музыки.
Твоя жизнь складывалась довольно успешно в это время. Тебя приняли в Союз композиторов, твою музыку много исполняли, ты поступил на работу в СМШ, был очень популярен… И вдруг, как гром среди ясного неба, произошла твоя встреча с Катрин Бадур, молодой француженкой, проходившей практику в Минске и изучавшей творчество Ахматовой. Любовь. Свадьба. Эмиграция во Францию… Интересная линия жизни: Воркута, Ленинград, Париж. Наверно, это было непросто.
Да, конечно. Первый шок, конечно, был связан с Ленинградом. Когда мама уезжала в Воркуту, оставив меня 14-летнего провинциального мальчика, в Ленинграде, я, провожая ее кричал: “Забери меня, я не хочу здесь оставаться”. Мое неприятие Ленинграда поселилось глубоко во мне. Интернат, общежитие, скитание по квартирам тоже не способствовало особому счастью. Да и в городе я себя так до конца не чувствовал своим. Это тоже повлияло на решение уехать. Судьба моих родителей тоже не позволяла принять эту страну как свою. С 6-ти лет я знал, что нельзя говорить то, что я понимаю и чувствую. Мама не имела права жить в больших городах. Я помню как мы приехали в 1950 году в Москву без разрешения и мама шарахалась от любого милиционера. А я запел на улице: “Мавзолей Ленина, мавзолей Сталина…” Мама больно заткнула мне рот. К советской власти у меня было двоякое отношение: с одной стороны благодарность за то, что получил образование и абсолютное недоверие ко всей партийной системе. В это время многие говорили об отъезде и многие уезжали. Я был в правлении Союза композиторов и должен был принять участие в голосовании против уезжавшего Владимира Фрумкина. И все тянули руки. На меня это произвело жуткое впечатление. Я начал задыхаться. Мое желание уехать возникло еще до встречи с Катрин. Ну, а потом Бог послал Катрин.
Расскажи про свои первые шаги в Париже.
Подруга Катрин училась в консерватории. Таким образом, через нее оказалось возможным обратиться к Мессиану, показать ему свою музыку. Так что мой переезд получился довольно удачным. Я сразу нашел работу тапера, к которой я был готов, потому что еще в Консерватории я подрабатывал в разных балетных студиях Ленинграда. Конечно, я импровизировал, что очень всем нравилось. Я даже на этом поприще мог сделать небольшую карьеру, потому что оказался в балетной школе Гржебиной, а она была очень известным хореографом по характерным танцам. Она мне предлагала вместе работать в Парижской Опере, но у меня голова была настроена только на сочинение и, как только я понял, что я могу оттуда сбежать, я сбежал.
Сбежал куда?
Меня приняли в консерваторию. Это была очень большая удача. Мне дали стипендию, жилье. Я поступил в класс к Мессиану. Но очень быстро у меня возник идеологический конфликт с современной музыкой, что постепенно привело к глубокой депрессии.
Мы еще вернемся к твоей депрессии. Расскажи, пожалуйста, о Мессиане.
Мечта о классе Мессиана вспомнилась, и осенью того же 1974 года мне удалось показать мэтру мой Скрипичный концерт (опус 38), запись с Хиршхорном и вокальный цикл "Красная флейта" (опус 52, посвящен Ирэне Ясногородской) Музыка моя Мессиану понравилась. Частных учеников он не брал и предложил мне поступать в его класс в консерватории. Мне было уже 30 лет. К счастью я согласился. То, что я учился у Мессиана в Парижской консерватории очень мне помогло впоследствии в трудоустройстве.
Обеспокоенный почему-то экзаменом по сольфеджио, который считался трудным, Мессиан стал приходить на полчаса раньше, чтобы давать мне и молодому французу Филиппу Фенелону аккордовые диктанты. Слух у Мессиана был невероятный. Из его мягких, плотных, медлительных пальцев потихоньку выплывали аккорды из 6-7 нот. Каким-то чудом я их слышал. Это была странная подготовка. Ничего подобного для экзамена по сольфеджио не требовалось. Мы писали обычные картонные, кажется трёхголосные, диктанты.
Приёмные экзамены состоялись в начале ноября. В класс композиции Мессиана в этот год были зачислены француз Филипп Фенелон, американец Джеральд Левинсон, японец Юниши Нияши и я.
Класс у Мессиана оказался большим. В основном это были иностранцы. Приходили в его класс показывать свою музыку и всемирные знаменитые уже тогда Штокгаузен, Ксенакис, Берио, Денисов, и недавно окончившие ученики Гризе, Мюрай, Левинас. Студенты ориентировались в основном на их стили. Мне же эта музыка ничего не говорила ещё со времён аспирантуры.
Сам же Мессиан, его личность и его преподавание прорастали во мне всю мою жизнь. Его анализы классиков значительно углубили моё понимание музыки в целом, а его теория ритма помогла мне подвести базу под мои беспорядочные искания в этой области. Кроме того, в классе изучался мировой фольклор. В основном примитивы: музыка Полинезии, Африки, южноамериканских индейцев. В перенаселённом Париже эта музыка воспринималась как горный воздух. Однако, не знаю почему, музыка самого Мессиана, несмотря на то, что он её часто показывал и анализировал, не ложилась тогда в мои уши.
Я знаю, что поначалу ты пытался как-то осмыслить себя, свою жизнь и отношения в России и это был довольно болезненный процесс.
Живя в Париже, вдали от родины, я вдруг стал видеть себя и своё советское прошлое как бы со стороны. Моя жена, Катрин, влюблённая в русско-советскую цивилизацию с 12-ти лет, по-прежнему училась на факультете русского языка в университете. Мы оба много читали : русскую классику (Толстой, Достоевский, Бунин, Чехов, Мельников-Печерский, Лесков) и запрещённых тогда в СССР Солженицына, Максимова, Синявского, Гроссмана, Евгению Гинзбург, Платонова, Шаламова, Надежду Мандельштам, Бердяева, Бродского… Постепенно я стал смотреть на свою страну её глазами. Я начал понимать, насколько же уникальна, при всех её извращениях и ужасах, советская цивилизация, непосредственно вытекающая из русской, несмотря на её глубинные связи с Европой, а может и благодаря им. Русские и советские песни, фольклор, русская и советская музыка зазвучали во мне с новой силой.
Проснулся интерес и к музыке Православной церкви. Начиная с зимы 1974-1975, в течении полутора лет, я пел в церковном и в светском хорах собора Александра Невского в Париже. Хорами управлял выдающийся, по-моему, музыкант Евгений Иванович Евец. Больше всего полюбился мне литургический репертуар 19-го и начала 20-го веков: Архангелский, Львов, Кастальский, Чесноков. Эта музыка настраивала на покаяние. Я стал ходить в Свято-Сергиевский православный богословский институт на лекции по богословию и литургии.
Еще в Ленинграде ты заинтересовался индийской философией и музыкой. Нашел ли этот интерес какое-то продолжение в Париже?
О да! Я начал брать уроки индийского пения у замечательного слепого ситариста из Непала, Нарендры Батаджу. Изучать индийскую музыкальную письменность и учиться играть на ситаре мне показалось бесперспективным. Меня интересовал лишь смысл этой музыки и её технология в целом. Впоследствии мы с Батаджу подружились, и Катрин неоднократно устраивала его концерты на фестивале “Брельская Весна” в Ё, которым она занималась в течении 12-ти лет.
Я купил фолк-гитару, своим металлическим звуком напоминающую индийский ситар. Оставил на ней всего лишь три струны : бас, квинту и верхнюю октаву. Играл на ней, как и в Ленинграде, нечто похожее на музыку раг. Постепенно я начал петь сам, отталкиваясь от пения братьев Дагар. Пел я свои “раги” и на нескольких концертах сочинений студентов консерватории на Радио-Франс. Эти концерты транслировались по всей стране. Рядом с предельно усложнённой музыкой студентов, мои “раги” казались, наверное, бредом сумасшедшего. Однако Мессиан меня поддерживал, но считал, что и эту музыку нужно записывать. Как-то раз, после очередной “раги”, спетой Мэтру в классе один на один, он сказал мне : “Вот видите, эта музыка уже пропала навсегда !” Но писать ноты я физически не мог.
Чтобы получить диплом консерватории, я был обязан написать оркестровое сочинение. Мессиан спросил, есть ли у меня что-то старое. Я принёс партитуру “Двух пьес памяти Берга” для большого оркестра (опус 44), написанных ещё в 1970 году в аспирантуре. Салманову это сочинение не понравилось. Я положил его в стол. В те годы у него уже начался период возврата к простоте. Просмотрев партитуру, Мессиан обрадовался и предложил мне, чтобы мы исполнили это сочинение на экзамене. Но начинать свою французскую творческую жизнь с подлога мне не хотелось. Во мне уже звучало вовсю покаяние. Так я и не получил диплома Парижской консерватории. Впоследствии, через 15 лет, мне всё-таки его дали, как эквивалент ленинградскому.
Ты перестал писать ноты, но музыку все-таки сочинял.
У меня были такие навязчивые идеи. Теперь, когда моя жизнь подходит к концу, я думаю: “А зачем я все это искал? Сидел бы, как все, писал бы музыку, как делают все нормальные люди и не дергался бы ни в индийскую музыку, ни в рок, ни в церковную… Но у меня получилась какая-то кривая музыкальная судьба, а, с другой стороны, может быть как-то все это переплавилось, но судить об этом уже не мне. Но на бумаге я не писал 12 лет. У меня была такая идея и я очень долго с ней жил: есть люди, у которых музыкальный талант самодостаточен, а мне казалось, что свою жизнь чисто музыкальным образом я не могу выразить до конца. Я начал сочинять стихи, потом песни на свои тексты, зная, что поэтом в одночасье не становятся, тем не менее мне показалось, что в этом что-то есть и, может быть именно там и есть самое интересное из всех моих поисков.
Но это все не пропало. Ты записал это потом?
На бумаге есть все, но на пленки я записал мало.
Почему вы с Катрин уехали из Парижа?
В сентябре 1975 года Катрин предложили место преподавателя русского языка в лицее небольшого нормандского городка с невозможным для русского слуха названием «Eu» (это нечто вроде очень твёрдого русского Ё). В декабре того же года у нас родилась дочь Вера. Жить в Париже становилось всё труднее и труднее. Ездить из Ё в Париж оказалось накладно. Я ушёл с работы и постепенно забросил консерваторию.
Париж полюбить мне не удалось. Впрочем и в Ленинграде я никогда не чувствовал себя дома. Моё детство прошло в крошечном посёлке Предшахтная возле Воркуты. За окнами были териконники и тундра без конца и без края. Полвека спустя мы с Катрин и с нашим младшим сыном Жаном съездили туда. Наши бараки давно исчезли. На их месте теперь полупустые многоэтажки умирающего города. Там я окончательно понял, что это и есть моя земля, моя родина.
Валерий, насколько я тебя знаю, ты не карьерист. Ты сидишь за столом или инструментом и делаешь свое дело. Так? Карьера каким-то образом сама образуется. Тебя исполняют, о тебе написано две серьезные книги…
Но такой карьеры как в Петербурге, когда меня исполняли в Филармонии большие музыканты, у меня во Франции не было. Я прожил много лет в полном профессиональном одиночестве, пел и играл только свои импровизации, меня считали сумасшедшим, когда на Венецианском Бьенале я пел, но еще было хуже, когда я гитару бросил и стал просто петь. Идея была найти музыкальную материю, в которой бы не было никаких ассоциаций. Но хуже всего было когда я начал танцевать, потому что мне вдруг показалось, что наверно так я могу выразить себя лучше. Это был тяжелый случай. Когда я вышел на Радио Франс и начал петь и танцевать, тут уж все решили, что я сошел с ума. Но, я часто говорю об этом: когда ты идешь на дно и достигаешь его, после этого ты уже можешь начать подниматься. Вероятно на этом "дне" я и нашел, наконец, кто я есть на самом деле.
Сейчас ты маститый, мудрый композитор. Ты продолжаешь поиски или тебе кажется, что ты себя уже нашел?
Ещё студентом ленинградской консерватории я слышал следующий анекдот : один из учеников показывает Римскому-Корсакову в консерватории своё сочинение.
Ученик играет свой опус. Справа от него сидит мэтр, слева ассистент.
— Ну как ? спрашивает мэтр у ассистента.
— Вы знаете, Николай Андреевич, мне кажется это на что-то похоже.
— Вот и хорошо, батенька ! Было бы хуже, если бы это было не похоже ни на что !
Мне уже за семьдесят. Я пытаюсь понять, на что же похожа моя музыка. Наверное мне самому это не определить. Впрочем также как любому из нас не определить свою суть. Человек раскрывается лишь в движении, в контакте, отражаясь в глазах и душах разных людей. Я часто слышал самые противоречивые суждения о моих сочинениях. В каждом из них есть доля правды. Ты, наверно, знаешь анекдот: сидит человек на завалинке и играет на балалайке одну и ту же ноту: “Тляяям!” Его спрашивают: “Что ж ты одну ноту играешь? Вот сыграй, как Иван, плясовую!” “ Да нет, — отвечает, — он ищет, а я уже нашел!” Вот мне кажется, что эту ноту я уже нашел. Главное, не начать повторяться. Очень постепенно из моих поисков начала складываться какая-то музыкальная система, в которой, конечно, очень большую роль сыграл Мессиан, потому что именно через него я понял, что такое музыкальный анализ. Когда ты встречаешься с великим музыкантом, тебе достаточно двух, трех уроков, чтобы понять что-то очень существенное. Мессиановское понимание музыки, его глубочайший анализ музыкальных произведений, которые мы слушали на уроках, дало мне очень много. А второе — его ритмическая система, которую я просто внедрил в свои сочинения, но изучал я ее много лет. У него было уникальное понимание ритмической структуры. Вот так постепенно начала “вытанцовываться” моя собственная музыка. И еще: эмиграция позволила мне взглянуть на культуру, в которой я вырос, со стороны. Сначала я все выбросил, а потом стал возвращаться: один мотив, другой мотив, это я слышал в детстве, это позднее. Я начал это записывать… Т.е. это даже как бы не моя музыка, все это начало разрастаться: фортепьянные пьески, вокальные, инструментальные ансамбли, камерная музыка. С 1984 года я пишу регулярно.
Когда ты все успеваешь? У тебя огромная семья, много различных дел…
Да, жизнь скучать не давала и не дает. Четверо детей, внуки, дом, работа. Но все свободное от этих обязательств время я сочинял. А потом это превратилось в необходимость, это как дышать — есть время или нет, все равно дышишь. Последние годы я просыпаюсь утром и обнаруживаю, что за ночь у меня что-то сочинилось. Самые невероятные идеи приходят неизвестно как и откуда. Каждый день я встаю и работаю с семи или с восьми утра.
И ты до сих пор ноты пишешь от руки, не прибегая к помощи компьютерных программ?
Да. Я вообще с компьютером не в ладах. Вот только что я научился читать имейлы.
Сколько опусов у тебя написано?
Цифры получаются какие-то невероятные, потому что я не пишу симфонической музыки, оперы, балеты. Сейчас я на 280-м опусе.
Я хочу тебе задать последний вопрос. Жизнь состоялась? Ты счастлив?
Да состоялась, да счастлив. Единственное, что беспокоит: успеть привести в порядок написанные ноты.
Что значит, привести в порядок?
Есть целый ряд рукописей, в которых черт ногу сломает, их надо напечатать, чтобы они обрели читаемый вид. Для меня это очень важно.
Я надеюсь, что ты все успеешь. И еще желаю тебе написать много-много опусов. Огромное тебе спасибо за беседу.
Беседовала Ирэна Орлова
январь 2018
Валерий Арзуманов — композитор, музыкант. Родился 3 августа 1944 года около Воркуты. Окончил в Ленинграде музыкальную школу по классу скрипки и композиции и консерваторию по классу композиции. Окончил аспирантуру (1971). Член Союза композиторов. Преподавал в музыкальной школе и консерватории. В 1974 году уехал во Францию. Работал аккомпаниатором в Школе русского балета Ирины Гржебиной. Учился в Парижской консерватории у О. Мессиана. В 1977 поселился в Нормандии в городе Ё (деп. Приморская Сена). Преподавал русский язык. Писал стихи, песни. С 1984 занимается композицией. Работал художественным руководителем Национальной музыкальной школы Нотр-Дам-де-Граваншон. Преподавал в Руанской консерватории. Пишет камерную, инструментальную, вокальную, хоровую музыку, автор около 280-ти опусов.
Ирэна Орлова родилась в 1942 г. С 15-ти лет по сегодняшний день преподаватель фортепиано. В 1980 г. эмигрировала в Израиль, где, продолжая преподавать, работала в психиатрической больнице "Эзрат Нашим" музыкальным терапевтом. В 1983 г. вышла замуж за выдающегося музыковеда Генриха Орлова и в 1985 г. переехала с ним в США, город Вашингтон, где живет и работает в музыкальной школе в настоящее время.
Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»
Смерть Блока
Роман Каплан — душа «Русского Самовара»
Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»
Мир Тонино Гуэрры — это любовь
Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже
Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца
Покаяние Пастернака. Черновик
Андрей Битов. Начало
Камертон
Вот жизнь моя. Фейсбучный роман. Избранное
Зинка из Фонарных бань
Возвращение невозвращенца
В сетях шпионажа
Смена столиц
Мама, я на войне, позвоню потом
Земное и небесное
Стыд
Катапульта
Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder