***
Родив двоих детей, заматерев.
Оширотев в том самом, низшем смысле.
Осиротев… или как это обозвать,
когда сжигаешь замертво того,
кто научил тебя застегивать сандали.
(и ставишь галочку: кремация-стандарт:
гроб: дерево, обитый шелком ацетатным
(он на тебе расплавится и станет,
второю кожей, — ты научишься лучиться!),
постель, подушка, покрывало, тапочки
и музыка — конец цитаты).
Когда закапываешь урну с тем,
кто за тебя набил кому-то морду,
то кровь от крови, точно черт от ладана
шарахается, чтобы возвратиться
к тебе одной, оставленной хранить
зеркальный код его смешных ужимок,
— такой плазмаферез наоборот.
Родив двоих детей, обматерив
отца своих детей, осиротев...
или как это окрестить, когда
находишь в тайном мамином комоде
пакет урологических прокладок
и понимаешь, что вот-вот, что слишком скоро,
сама расширишься в том самом, высшем смысле,
и примешь всех, и всех благословишь
двуликая московская матрона,
последним криком сироты и матери.
***
Не жди меня в родительскую субботу,
ведь я тебе сестра, а не родитель.
Я приеду посреди недели, например во вторник,
соберу по дороге все московские пробочки,
выроню все сусальные слезки,
которым не верит этот сушайший город.
А когда, наконец, доеду, извини конечно,
но сперва пойду в голубую кабинку туалета,
и только потом на твою голубую могилу,
твою маленькую, всего-то метр на метр,
но такую мягкую, как мякоть бакинской сливы,
с продольной косточкой биоразлагаемой урны.
На твою приютную, соприродную жизни могилу,
где мне по большому счету нечего делать.
Все что хотела, — сказала в долгой дороге.
Но раз уж приехала, представь меня своим соседям,
расскажи, чем дышит ваша хтоническая коммуналка.
Что там за парень так пристально на меня смотрит
с надгробного камня в виде нотной тетради,
дай мне его загробный мобильный номер.
Чьи это куклы и фетровые медведи?
Мой старший сын, Анечка, твой ровесник,
прости, он никогда к тебе не приедет,
я не дам вам скатиться с одной поднебесной горки,
не надо плакать, возьми шоколадную "Стратосферу".
А для вас, Рубен Ахмет-оглы, у меня ничего нету,
но вы и без меня счастливы своим полигамным счастьем,
обе ваши супруги лежат под боком,
кто-то оставил вам зажигалку и сигареты.
Чего вы нахмурились, словно морской курильщик?
Валентина Михайловна, Николай Степанович, Сара Иосифовна,
Анечка 6-ти лет, Тимурчик 12-ти лет, Светочка 2-х недель от роду, —
Я ни в чем не виновата,
и ни за что не отвечаю,
кроме могилы своего брата,
на которой развожу руками
высокую сухую траву,
длинную, как его сухие, длинные волосы,
и, стоя на коленях,
в экстатическом поле русского кладбища,
целую его плоские губы,
воскресшие из мертвых
методом лазерной гравировки.
***
А мой сыночек не такой, как эти,
он плещет рученькой в воде располошенной.
и в рот кладет по самое запястье,
и вырастает водоговорящим.
Я тугонькие струи лепетанья,
как молоко в подойник собираю,
снимаю пенки правды непогрешной,
и сывороткой грядки поливаю.
А в ноябре он открывает ротик,
и первый снег из неба упадает.
Я ем снежок и прошлое съедаю,
как лангольер одноименного рассказа.
***
Когда же зряшное, несказанное слово,
хоть бы какое хворенькое слово,
хоть бы тупое, кругленькое слово,
короткой памяти длину надставит,
когда же хоть какое-нибудь слово
восставит ту с нестиранной косою,
с немытыми носками под подушкой.
Когда уже плевать какое слово,
напомнит ту, которую не помню,
которую дразнила до психоза,
чтоб от себя отвадить униженье.
Когда любое слово из помета
меня пометит в книге угрызений,
как чья-то фрикционная собака, —
тогда скажу — не та, не та, — но Маша.
Ах, Машенька,
за 20 километров от Бендер
стираем пальчики под мальчиковый хохот.
Как шарики полопались мозоли,
телесный клей, медовый ПВА,
и к нам не мальчики, но весла прирастают.
Так вот какая лодка сожалений, —
академическая, с острыми локтями,
я загребаю в сторону обиды,
а ты табанишь в сторону прощенья,
мы лебедя, прищученные раком,
и нас несет раздутое теченье
спиной вперед к слепому водопаду.
Но ты не бойся, мы не упадем,
за нами следует, как ангел-сохранитель,
какой-то дядька с вынутым ребром,
с распахнутой ширинкой и нутром,
ты для него прекрасней Эсмеральды,
а я стройней тристановой Изольды,
он нас возьмет в небесную обитель.
Но это после, а пока плывем,
колтунных водорослей срываем полотенца,
и кутаем друг дружку и поем,
и песнями откашливаем сердце.
Уже и тренер нас не догоняет,
уже и мальчики над нами не смеются,
уже слова наш борт не перекусят, —
их водопад взросленья не пропустит.
***
Сперва она порхала.
И павлиньими глазами
на легких крыльях озирала небо.
Там сонмища божественных коровок,
кто с ворохом разложенных коробок,
кто налегке, кто с медными тазами,
шли караваном на раздачу хлеба.
Там правил Богомол головогрудый,
сын паука и Девы Пресвятой.
Там цвет тимьяна делался тем глубже,
чем выше поднимался его стебель
над суетой.
И там ее прабабочка псалмы
булавочным головкам возносила,
благословляя крестный свой сачок.
Оттуда лился свет невыносимый,
(пирамидальной формы, как снопы,
увязанные в девичий пучок).
Но, ярче света, шел оттуда рокот,
и он не приближался в одночасье,
а все вокруг да около ходил.
И ярче солнца шел оттуда рокот,
неясный рокот накануне счастья,
тот рваный рокот — облачный пунктир.
Он все равнял своей свинцовой пудрой,
и вечер был, и было утро.
И день один.
Сперва она лишилась ног и крыл.
и жестким панцирем окуклил и овил
зеленый шелк ее мясное тельце.
И органов ее полураспад
был невидим бесхитростному глазу
невинных пастушат и земледельцев.
Она могла дышать и говорить,
но те слова, что ранее сбирались
в хрустальный шар магического свойства,
— теперь прыгучей дробью ударялись
о стенки кокона, и ранили саму,
и столько причиняли беспокойства,
что больше возлюбила тишину
и сны-воспоминания о рокоте.
Во снах он звался как-то по-иному
и духом бестелесным плыл по комнате.
А сестры подлые твердили — он дракон,
убей его, не то пожрет того,
кому отец он. Огненный светильник
она в ночи над спящим занесла,
но в черные бурлящие масла
срывалась вниз, как плод половозрелый,
одна слеза. И тотчас просыпалась
она от боли. Над ее скулой
горел ожог — коричневая умбра.
И вечер был, и было утро,
и день второй.
А третий день настал, когда осталась
одна способность к испаренью влаги.
За стенами шумел пчелиный рой.
И с шелестом растительной бумаги
связующая нитка раскаталась
и бросила ее на перегной.
Она дрожала, как при отравленьи
пыльцой багульника,
и терлась желтым брюшком
о пахнущие простыни листвы,
она дрожала на колючем ветре
в одной худой хитиновой дерюжке
дрожала вся — от ног до головы.
От мелких ног, обросших волосками,
до головы с павлиньими глазками,
и железами с шелковой слюной.
Она дрожала от фантомной боли,
в том месте, где расправленные крылья
становятся спиной.
Она хотела слышать этот рокот,
последний раз в осенней круговерти,
любимый рокот накануне смерти.
Она ползла и сдерживала ропот,
бедняжка, отделяя твердь от тверди.
***
...но мы похоронили урну,
нарушили закон природы,
ведь пеплу должно реять.
А с телом, да, другое дело,
ему долженствует, как углям,
тепло земли лелеять.
Вот поэтому ты, уже будучи дядькой,
залезал под мое одеяло,
прижимал ледяные ступни к моим, кипяточным.
— Не можно, дочка, — цокала мать и серчала, —
пойдем на кухню, поможешь мне с этим, как его...
Да я и сама понимала, — сты дно, оба половозрелые,
брат и сестра. Попахивает этим, как его...
Но ты лежал такой мускулисто-невинный,
как огромный дурной младенец,
как такого прогонишь?
Может, "не можно"— это все таки "можно",
только совсем немножко, минуту-другую?
Теперь у меня не бывает горячих ног,
может, сосуды, а, может, что-то другое.
Мастерская Дмитрия Воденникова
Рада Орлова, 29 лет. Живет в Москве, стихи пишет с 15-ти лет. В январе прошлого года, после сессии в школе Хороший Текст, начала писать "с нуля".
Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»
Смерть Блока
Роман Каплан — душа «Русского Самовара»
Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»
Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»
Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже
Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца
Покаяние Пастернака. Черновик
Камертон
Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»
Возвращение невозвращенца
Смена столиц
Земное и небесное
Катапульта
Стыд
Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder
Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»
Встреча с Кундерой
Парижские мальчики
Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи