литературно-художественный журнал «ЭТАЖИ»

[email protected]

Анна Гедымин

Вера в счастье

22.11.2023
Вход через соц сети:
08.06.20202 607
Автор: Михаил Полюга Категория: Проза

Звезды в твоих глазах

Edvard Munch, 1907

Ярослав Ярославович Дрёмов по жизни слыл человеком мягким и бесхарактерным.

В отделе культуры, который он возглавлял, из-за этой особенности его характера установилась демократия самого похабного толка: подчиненные были с ним на «ты», вели себя весьма вольно и раскованно, смели перечить распоряжениям, манкировать должностными обязанностями. За мягкотелость и беззубость Дрёмова нещадно тиранило руководство, в особенности — заместитель мэра Ираида Самсонова, курировавшая гуманитарную сферу, но почему-то, по не ведомой завистникам и прочим интересующимся причине, не подвигало Ярослава Ярославовича с должности, — только и всего, что выговаривало, ставило на вид, лишало премии за очередной рабочий квартал. Но подобные неприятности не перебороли характера Тюхти, как его стали величать за глаза в отделе, и понемногу к Дрёмову как к явлению природы привыкли и даже махнули на него рукой. Ведь умница и специалист он был, каких поискать надо.

Дома и того хуже: красавица-жена Римма, яркая, жесткая, независимая, волевая, держала мужа в ежовых рукавицах и понукала им, как могла. Злые языки злословили, что она, бывало, хлестала размазню по щекам, а он только жмурился и прикрывал глаза ладонью. Якобы хлестала и приговаривала: «Я сделаю из тебя мужчину! Сделаю!» Но и Римма, с ее железным норовом и трезвым взглядом на жизнь, добавить супругу мужества не смогла: каким был — тряпка тряпкой, подкаблучником, «заячьей душой» — таким и остался.

В конце концов, у Риммы сдали нервы, и она завела себе на стороне мужика. Мужик, некто Ромоданов, был как раз то, что требовалось: высокий, статный, холеный, с хищным блеском в ржавых, рысьих глазах, с металлом в голосе, и рокотал он этим голосом уверенно, веско, непререкаемо.

Римме Ромоданов приглянулся сразу, и со свойственной ей привычкой завладевать всем, что приглянулось или пришлось по вкусу, она постаралась прибрать его к рукам.

Они познакомились в ресторане, на чьем-то дне рождения, куда Римма попала случайно, — сослуживцы по поликлинике затащили. Сперва через стол встретились глазами и стали переглядываться, с вызовом, не таясь, потом он позвал на танец и, оглаживая ее спину, дыша в лицо яствами и питьем, без обиняков позвал сбежать из ресторана и поехать за город, на дачу.

— С вами? — насмешливо хмыкнула она и, выгнув гибкую, кошачью спину, окинула Ромоданова оценивающим взглядом. — А впрочем… Вы мне подходите, Ромоданов. Едемте на вашу дачу! Но сразу предупреждаю: без фокусов, без наглости и этого вашего мужланства! Забудешься — дам в морду и тут же уеду.

— Так уж — и в морду? — самоуверенно ухмыльнулся Ромоданов, прижал к груди Римму и так стиснул, что у нее дыхание сбилось. — Драться красивым женщинам — дурной тон.

— Эй! Еще раз, и…

Но он, почтительно склонившись, уже целовал ей руку.

И голова у Риммы пошла кругом. После дачи, где все произошло, как в дамском романе — с цветами, шампанским, джакузи и белоснежным банным халатом, где Ромоданов отнес ее на руках в спальню и взял так, как (она это видела в фильме о животных саванны) лев берет покорную львицу, — так вот, после происшествия на даче в ее отлаженной, как часовой механизм, жизни произошел сбой. Она вдруг обо всем на свете позабыла, все, прежде имевшее для нее значение, отодвинула на второй план, сама же погрузилась в некое зыбкое, сыпучее состояние, когда почва под ногами уходит, утекает, а дна нет и нет…

Ромоданов был у нее на уме. Он ускользал, не шел в руки, тогда как ей хотелось подчинить его своей воле, поработить, оставить в закромах своего бытия надолго, если не навсегда. Ровный, насмешливый и всегда наглухо закрытый, застегнутый на все пуговицы, он уступками и красивыми жестами добивался своего: увозил ее на дачу, пользовал, а после отстранялся, уходил в свой мирок, в котором для нее не было места. Вот мерзавец, вот гнусный тип! Она не знала даже, собирается ли любовник развестись со своей женой или гуляет из природной кобелинистости, а то и просто со скуки. Она почти ничего не знала и, как ни пыталась, выведать не могла.

— Миледи, зачем тебе это надо? — добродушно, но упорно отговаривался Ромоданов, в очередной раз препровождая ее домой. — У тебя муж есть? Есть. Я о нем спрашиваю? Нет. И ты, будь добра, довольствуйся тем, что знаешь. А со своей головной болью я как-нибудь сам разберусь. Если приму решение, обещаю — ты первая узнаешь, а пока…

Он обезоруживал ее своей непроницаемостью, и с этим ничего нельзя было поделать.

Всю свою сердечную неуемность, всю неопределенность нового бытия, скапливающуюся в ней горькой, ядовитой желчью, Римма сгоняла на муже. Перво-наперво, без лишних объяснений Дрёмов был отлучен от супружеской постели: повысив как-то на недотепу голос из-за форменного пустяка, Римма отнесла подушку мужа в кабинет, на диван, и когда поздним вечером тот попытался проникнуть на свое законное ложе, швырнула в лицо Ярославу Ярославовичу плед и молча указала пальцем на дверь. Что до остального, то Тюхтя давно выучился стирать и гладить рубашки собственноручно, завтрак и ужин готовил себе сам, бывало, и Римму потчевал, если та оказывалась так добра и изволила разделить нехитрую трапезу с супругом.

— Риммочка, я чем-то тебя обидел? — пытался достучаться до жены бедный Дрёмов. — Ты только скажи, намекни только, и я все поправлю.

Римма презрительно щурила глаза и бросала, чуть повернув красивую, злую голову и выставив подбородок:

— Поздно! Поздно пить «боржоми», когда почки отвалились. Старая, как мир, истина… Уяснил, Дрёмов?

И Дрёмов потух. У него припухли и пошли синими жилочками веки, ввалились и посерели щеки, руки провисли, стали неуклюжими, запаздывали за движениями ног. Он стал задумчив и рассеян, часто сбивался на полуслове и забывал, о чем была речь минуту назад. И, главное, со зрением оказалось у него неладно: стал плохо видеть, купил в «Оптике» очки для чтения, и те, кто видел его в этих очках, дивились какому-то новому, вяло рефлектирующему, беспомощному взгляду подслеповатых глаз.

— Глядит, как брошенная собака, — обронил кто-то, не ведомый, но в отделе подхватили фразу, и с тех пор, общаясь с Дрёмовым, каждый второй, вольно или невольно, всматривался, убеждался и повторял про себя как бы с сожалением: «И в самом деле, глаза-то, глаза!..»

Ираида Самсонова, злейший враг Дрёмова, и та заметила случившуюся с ним перемену. Как-то отчитывая, в гневе постукивая по столешнице ребром ладони — в такт словам, случайно всмотрелась и осеклась:

— Вам плохо, Ярослав Ярославович? Сердце? Господи, Боже мой! Дать вам капель? У меня есть корвалол… Куда же вы?

Дрёмов шел из кабинета, натыкаясь на стулья и обтекая большой фикус в кадке, точно сомнамбула. На пороге, дергая за дверную ручку, обернулся, покорно выдохнул:

— Что я должен сделать, чтобы вам было хорошо? Уволиться? Я готов.

И Самсонова внезапно притихла, перешла в общении с Дрёмовым на полутона и, как показалось самым наблюдательным, стала по возможности держаться на расстоянии от него.

Тем временем, настал декабрь, под утренник насыпало по колено снега, а там грянула оттепель — и пути-дороги повсюду развезло.

Неосмотрительно задержавшись на даче дотемна, Ромоданов и Римма возвращались в город, но сразу за дачным поселком, на раскисшей лесной грунтовке, попали в переплет: машина дернулась раз-другой, пошла было, но снова чихнула и заглохла, съехала со скользкой горки в сугроб и наглухо увязла в рыхлом снегу передком.

— Черт! Так и знал! Говорил же, говорил себе: пора заменить свечи, — тщетно пытаясь завести двигатель, чертыхался беспомощный Ромоданов. — А? Каково? Сволочь! Телега горбатая!

Они пешком вернулись на дачу, Ромоданов кому-то звонил, кипятился, требовал немедля эвакуатор, но раньше утра никто не брался помочь: знали, бестии, что ночью в лесу и эвакуатор может сесть на брюхо. Ромоданов был вне себя и казался впервые за время их связи подавленным и растерянным. Он ходил из угла в угол, ворочался и ворчал, как потревоженный медведь, и все порывался позвонить кому-то, но, видимо, не решался, а только лишь озлобленными, подтекшими зрачками косился на наблюдавшую за ним из глубины кресла Римму.

«Ей… — в скрытой ухмылке дрогнула уголками губ Римма, предвкушая развязку, о которой давно и страстно мечтала. — Ну, звони-звони! Что-то она тебе теперь скажет?!»

Но Ромоданов только сопел и отдувался, точно там, на лесной дороге, нахватался холодного воздуха, пытался выгнать холод из легких, но не умел этого сделать.

— Я вызову такси, — наконец, жалко выдавил он.

— Не смеши меня! Вызовет он такси… Какой дурак потащится в такую глушь — с риском составить нам компанию до утра. Терпи уж, ничего с ней не станется, переживет одну ночку-одиночку. А коли не совсем дура, позовет кого-нибудь — согреть бок… И вообще, все — к лучшему: пора бы ей знать…

— А? Что? Что ты несешь, право!.. Что — знать?!

И тут, очень кстати, позвонил Дрёмов.

— Риммочка, где ты? Что-то случилось? Почему не едешь домой?

— Почему-почему?! Потому! — Она победоносно посмотрела из своего угла на сникшего Ромоданова — мол, вот как надо разговаривать, а не юлить, не бегать глазами, и раздельно, жестко, безжалостно добавила: — Не жди, сегодня не приеду. Хочешь знать, где и с кем? С мужчиной. С настоящим! Ну? Легче стало?

У Ромоданова задергалось в нервном тике выпуклое, с рядом длинных, загнутых кверху ресниц, веко.

«И этого проняло! А Дрёмов… Ну, и что, что Дрёмов?! Как хорошо, что у меня нет подруги, у которой при случае могла бы заночевать: врать не пришлось. Как хорошо! А все-таки, тюфяки эти мужчины! И Ромоданов — тюфяк, большой, важный, самодовольный тюфяк! Но — красавец, ничего не скажешь! Всем самцам самец!»

 

Ночь прошла нервно, дергано. Ромоданов кряхтел, вертелся в постели, отворачивался к стене и скрипел зубами. Потом не выдержал, еще до зари поднялся, пил на кухне кофе и разговаривал сам с собой, а едва рассвело — ушел к машине. Что он там делал, как исхитрялся — Римме было невдомек, но вскоре под окнами заурчал двигатель, прохрипел клаксон, и взлохмаченный, гордый собой Ромоданов еще с порога заторопил ее возвращаться в город.

Утро стлалось тихое, пасмурное. Снег проседал, из-под колес с шипом разлетались мокрые ошметки, с крыш капало, как должно капать в апреле, но никак не в начале долгожданной зимы.

Римма то подремывала на заднем сидении, то встряхивалась и смотрела за окно, на пробуждающиеся, в серых дымах, пригороды, на тугой, высоко подбритый затылок Ромоданова, на его плотно сбитые, налитые мужской силой плечи и думала, что настали, наконец, долгожданные перемены к лучшему в ее жизни. Она почему-то верила, что перемены настали, хотя видимых причин тому не было, но ей очень хотелось, чтобы были. И в самом деле, после всего случившегося, после проведенной на даче ночи связь, до того запутанная и скрытая, непременно должна проясниться, перерасти в нечто большее. Ведь когда нечего скрывать, и таиться незачем, тогда каждый последующий шаг неумолимо будет подталкиваться предыдущим. А это — развязка, которой она так истово, всем сердцем хотела.

Неподалеку от ее дома, не заезжая во двор, Ромоданов притормозил, мимолетно и торопливо поцеловал, и она сообразила, что зубы у него не чищены, на подбородке и щеках пробилась щетина, и что взгляд у него злой и виноватый.

— Ты, в общем… ты держись…

— Позвони, что и как, — ухмыльнулась в радостном возбуждении она, тем временем думая: «Ужо тебе, кобелина! Достанется сейчас на орехи! Но надо, непременно надо через это пройти…»

Потом она выправила на шубке воротник, поддернула на руке перчатку и пошла к дому, с наслаждением вдыхая свежий, сырой утренний воздух и чему-то, еще не вполне ясному в душе улыбаясь. У подъезда задрала голову и всмотрелась — за раздернутой шторой млел бледный электрический свет.

— Не спит! — произнесла вполголоса и поджала губы, заранее за что-то гневаясь на укрывшегося за окном, в глубине бессонной квартиры Дрёмова. — Ну-ну! Попробуй, скажи хоть слово!..

Она отперла своим ключом дверь, вошла, вскинув голову и выпрямив спину, глядя перед собой, точно ничего в доме, что оставалось в стороне от этого взгляда, ее не касалось и мало интересовало. Дрёмов, замерший, притиснутый надменной холодностью жены к стенке прихожей, не попал в орбиту этого взгляда, но краем глаза Римма видела, что он подавлен, смят и готов, как ей показалось, тут же, в прихожей, стать перед нею на колени.

«Тряпка он и есть тряпка!» — презрительно фукнула она, сузив глаза и кривя в усмешке тонкие губы, миновала раздавленную фигуру мужа, прошла в спальню и закрыла за собой дверь.

Через несколько минут в дверь поскреблись, втиснулся — как-то боком, робея, неся в руках на отлете чашку кофе и сухарик на блюдце, — Дрёмов, молча поставил на прикроватную тумбочку и исчез, тихо притворив за собой дверь.

«Еще и дурак к тому же!» — подытожила ему вслед Римма, но уже не так победно, не без мимолетной жалости, отчего-то коснувшейся ее сердца.

 

День миновал в радостном ожидании перемен. Все это время, с утра до вечера, Римма была сосредоточена, сдержана и даже сурова — с пациентами, трепавшими на приеме в клинике нервы, с глупой, неповоротливой, как корова, медсестрой, выполнявшей указания спустя рукава, но при этом глаза у нее светились торжествующим, победным огнем. Несколько раз она даже засмеялась, сама не зная, чему. Но к вечеру задор стал понемногу угасать, сменился нетерпением и невнятной тревогой: Ромоданов не звонил, а когда она попыталась набрать его номер, сбросил вызов и отключил телефон.

Добираясь домой, она была уже вне себя — из-за гнетущего нетерпения, гнева, тревоги. Дрёмов уже явился со службы и, судя по запаху, готовил на кухне омлет. Высунув голову на звук отпираемой двери, он в немом замешательстве смотрел, как она зашвыривает под вешалку сапоги, как, прикусив губу, дергает замок сумочки, чтобы достать мобильный телефон, как, ни слова не говоря, шествует мимо него — точно мимо набивного чучела, до которого у нее нет никакого дела. Набравшись храбрости, он робкими шажками потянулся следом, но ни о чем спросить не успел.

— Есть не буду! — опередила она намерение зазвать к столу. — Сыта.

— А как же?..

Она глянула в упор, мимолетно, колюче, пресекая всяческие попытки к общению, и, точно так же, как давеча утром, отгородилась от мужа — канула в спальню.

Наскоро переодевшись, снова взялась за телефон, но мерзкий бабий голос размеренно и, казалось ей, с издевкой талдычил раз за разом: «Абонент вне зоны доступа…», «Абонент вне зоны доступа…»

До полночи Римма вертелась на просторной, жесткой кровати, потом свернулась калачиком поперек простынного пространства и уснула мертвым сном, без сновидений.

Утром, ни свет ни заря, она выпила горький, угольный кофе, наскоро собралась и помчалась по городу — разыскивать Ромоданова.

— Ты!.. Совсем с катушек съехала? Жена в окно смотрит! — набросился на нее Ромоданов, когда, наконец, подстерегла того возле дома — садящимся в припаркованный у детской площадки автомобиль. — Быстро — в машину. Голову пригни, дура!

Римма стерпела «дуру» только потому, что хотела ясности — немедля, не покидая автомобиля. А он резво рванул со двора, не разогрев как следует дизельный двигатель, и, пока выруливал на пятачке, все выворачивал голову к боковому стеклу и высматривал кого-то в окнах третьего этажа.

— Уф! Вчера еле отговорился: непогода, застрял на даче, батарейка села, то да се… А тут — ты явилась! Как вообще пришло в голову — являться?!.

«И это тебе припомнится, скот!» — измяла губы в мстительную складку Римма и, когда жилой массив остался у них за спиной, не утерпела, спросила:

Она — не знает?.. Ты — не сказал — ей?..

— О чем ты, радость моя? — оскалился Ромоданов, наверчивая баранку и изредка, недобро поглядывая на Римму в зеркало заднего вида. — О чем речь? Что-то я не пойму!

У нее перехватило дыхание: оскорбление, насмешка — что угодно было в его интонации и словах, но только не то, в чем совсем недавно она уверяла себя, во что уверовала, как наивная, простодушная девчонка.

— Останови машину!

— Не дури! Все уляжется, устаканится, а там… Или тебе плохо со мной? Собственно, что тебе нужно? Чего хочешь? Если из-за каждой юбки стану разводиться с женой…

Хлопнув дверцей, Римма выскочила на тротуар. Постояла в раздумье, и рядом фыркала, урчала двигателем машина Ромоданова: по всей видимости, дожидался, что она одумается, уверен был в этом. И потому снисходительно поглядывал через лобовое стекло, и делал приглашающие жесты. Тогда она обошла машину, оскальзываясь каблуками в мокрой, разъезженной снежной каше. Опустив боковое стекло, Ромоданов все еще ухмылялся ей, когда она, зажмурившись, с разлета двинула ему кулаком в подглазье.

 

Она пришла домой раньше обычного, надеясь побыть наедине с собой, собраться с мыслями, просто лечь, закрыть глаза и забыться, не вспоминать ни о чем — ни о мерзавце Ромоданове, ни, тем более, о ничтожном муже, о котором и вспоминать-то нечего было: так, зыбкое пятно света из далекого прошлого. Но Дрёмов оказался дома, и это обстоятельство сперва вызвало досаду, и тут же — гнев, потому как в квартире отчетливо, густо, мерзостно пахло спиртным.

Ярослав Ярославович сидел на кухне, спиной к двери, в новой, ни разу до того не надеванной рубахе и парадных брюках, и пил коньяк. Бутылка мутно-зеленого стекла была на две трети пуста, плитка шоколада, которым закусывал, варварски изломана и искрошена, на сгибе локтя темнело влажное коньячное пятно.

Невольно у Риммы зачесались руки:

— Это что такое? Это как понимать?

— А? Что?

Дрёмов встрепенулся, мутно глянул жене в глаза, хотел улыбнуться, но рот перекосило, точно у паралитика.

— Пью, — коротко обронил он, мотая головой.

— С какой такой радости?

— Чтобы поговорить. Трезвый не могу, сама знаешь.

— Ты и пьяный не можешь. Ну?

Неожиданно сильно и цепко Дрёмов ухватил Римму за руку, притянул, заглянул в глаза, спросил невнятно, точно опасался сказанных самим слов:

— У тебя кто-то появился? Ты от меня уходишь?

— С чего ты взял? — грубо отрезала она, высвобождая руку и думая лишь о том, что завтра на кисти непременно должен появиться синяк. — С какой стати мне уходить? Живи и радуйся.

— А как же?..

— Что — как же? Ах, ты об этом… Ничего, перетерпишь. Большое дело — рога! Не ты первый, не ты последний.

И тут Дрёмов внезапно испугал Римму: рывком поднялся из-за стола, ухватил за горлышко недопитую бутылку, с трудом удерживая равновесие, проковылял к мойке, вылил остатки коньяка в раковину и боком, обтекая мягкие выпуклости жены, протиснулся в дверной проем, поволокся, шаркая тапками, в кабинет и закрылся там на защелку.

«Так, — сказала она себе, глядя вслед мужу и едва переводя дух. — Был бы кто другой, схлопотала бы бутылкой по голове. А этот… Даже по морде съездить не может! Одно слово: ничтожество! Тюхтя!»

 

Говорят, время лечит. Но у Риммы был стойкий, железный характер, и уже через несколько дней, трезво обдумав и оценив случившийся конфуз с Ромодановым, она пришла к выводу, что все — к лучшему. И то, что миновала одурь, быстро и почти безболезненно миновала, и то, что все обошлось без сцен и упреков, обычных в таких случаях в нормальных семьях. Римма даже приноровилась, любуясь у зеркала, вслух, протяжно и вызывающе, повторять понравившееся слово: о-о-одурь! — хотя кто-нибудь другой на ее месте рыдал бы в голос о потерянной, большой и страстной любви. Но слово «любовь» с некоторых пор было для нее табу, потому как странным и нелепым казалось ей это слово, и, главное, ни с какого боку к ней не лепилось. А вот «одурь» — да, это именно то, что с ней произошло. Она даже покопалась в словаре, и толкование пришлось ей по душе: «Помрачение сознания под влиянием каких-либо внешних воздействий или недомоганий». Помрачение сознания — это своего рода болезнь, а значит, она была больна и потому не виновата. Да и виниться не перед кем. Уж не перед Дрёмовым ли, в самом деле, ставать на колени?!

«Хоть бы для приличия сцену закатил или попрекнул в чем! — поминая о муже, мысленно кипятилась она. — Или стал нечувствителен, как табурет, и ему уже все равно? Вероятно, даже понятия не имеет, что такое — помрачение сознания! Как с ним только живу, как терплю?!»

И в самом деле, все эти нелегкие для нее дни Дрёмов совершенно не мешал Римме приходить в себя: не приставал с расспросами и уговорами, не болтался под ногами со своим омлетом, не носил по утрам в постель кофе. Более того, ей иногда казалось, что муж незаметно исчез из ее жизни, и она осталась одна в квартире, в городе, в целом свете. Утром он умудрялся уйти раньше нее, вечером, если была уже дома, проскальзывал ужом на кухню, торопливо гремел чайником, недолго возился в ванной и, как факир в цирке, оказывался вдруг в своем логове — в кабинете. Там образовалась у него лежка, — благо, еще в разгар семейной смуты Римма вышвырнула его из спальни вместе с тапками, подушкой и пледом.

С одной стороны это было здорово: иллюзия одиночества, квартира, наполненная благотворной тишиной, размышления о том, как жить дальше, с другой — ей не хватало адреналина, а именно: возможности выплескивать на Дрёмова накопившийся в душе негатив.

Когда же одурь и вовсе выветрилась, когда она успокоилась и стала возвращаться к прежней, размеренной и спокойной жизни, в один из дней ее внезапно пробрало ощущение легкой досады на мужа. Было раннее утро, она лежала в постели, глядела на заиндевевшее окно и силилась вспомнить сон, обеспокоивший ее странным видением и канувший, так и не прояснившись. Но что-то мешало вспоминать, что-то пустячное, прилипчивое, как паутина. И она морщилась, встряхивала головой, наконец, окончательно пробудилась, — и тут же уловила запах подгоревшего кофе.

«Ну, Дрёмов! — подумала она с той самой легкой досадой, припоминая, что последнее время, со дня известных событий, не получала по утрам кофе в постель. — Ну, мерзавец! Это что, бунт?»

Она села в постели, поджала ноги, обхватила колени руками и, придав голосу необходимую гневливую тональность, пропела бельканто:

— Эй! Как это понимать? Что такое, Дрёмов?

Ей показалось, что в прихлынувшей тишине в прихожей пролопотали отдаляющиеся шаги, стукнула дверь, злобно щелкнула собачка замка.

«Сбежал! Ну, погоди, вечером получишь свое! Попадись только мне на глаза! — Римма выпуталась из одеяла, накинула халат, встала у зеркала и, встряхивая спутанными кудрями, с удовольствием всмотрелась в отражение на зеркальном стекле: — Шикарная женщина, только дураку досталась. И этот Ромоданов... Что за невезение, право! А Дрёмов?.. Будет ему вечером кофе!»

В гостиной она раздернула шторы, поправила гобеленовое покрывало, одним краем завернувшееся на спинке кресла. На кухне, улавливая ноздрями настоявшийся кофейный дух, заглянула в раковину мойки — раковина была пуста, вымытая кофейная чашка поставлена вверх дном в сушку.

Что еще? Ах, да, кабинет!..

Предвкушая, что там, в мужнином логове, обнаружится непорядок, она подергала за ручку, но дверь в кабинет почему-то оказалась заперта. Никогда ранее такого не случалось, чтобы дверь запирали! Она даже запамятовала, жив ли дверной замок, и где от этого замка ключ. А тут вдруг…

На всякий случай, она постучала: вдруг Дрёмов никуда не ушел, вдруг затаился или надумал какую пакость? Нет, мертвая тишина стояла за дверью.

— Это что-то новенькое, — обронила Римма сквозь зубы, и ей немедля, до зуда в ладонях захотелось увидеть мужа и высказать все, что думала о нем теперь. — Ну-ну, посмотрим!

Вызванный из домоуправления слесарь, разбитной мужичок-с-ноготок, надеясь на опохмел, отпер дверь играючи. Но Римма, шурша перед слесарем купюрами, потребовала сделать так, чтобы замок никогда более не запирался.

— Никогда? — на всякий случай переспросил непонятливый мужичок, потом что-то крутанул в замке, хрустнул металлом, пристукнул, вздохнул, легко и весело: — Ну, вот, теперь уже — никогда…

На этот раз проскользнуть незамеченным Дрёмову не удалось: Римма встретила его в прихожей, одной рукой подбоченившись, другой — опершись о дверцу стенного шкафчика. Под иезуитским прищуром ее глаз он разулся, затолкал ботинки, роняя то один, то другой, на полочку для обуви, стянул с головы вязаную шапку. Не поднимая глаз, попытался прошмыгнуть мимо, но был задержан в дверном проеме и прижат к стенке.

— Ну-ка постой!

Он дернулся, хотел вывернутся, уйти в кухонное пространство, но не тут-то было: Римма встряхнула его за плечи, повернула, чтобы — лицом к лицу.

— Дрёмов, изволь объясниться! В чем дело, Дрёмов? Если ты надулся — твое дело: пей свой кофе на кухне, в туалете, под одеялом, где угодно. Но — закрываться на ключ... Это какое-то детство! Я думала, ты умнее.

Затиснув губы, моргая покрасневшими веками, Дрёмов молча смотрел ей в переносицу, и Римме вдруг показалось, что он слегка косит, как косит смирный кролик, выуженный из клетки за уши.

— Не хочешь говорить? Ладно, не говори. Пошел вон — на свою кухню, и не попадайся мне на глаза! Чтобы — как мышь!.. Ванную надолго не занимать — буду мыться. — И, глядя, как Тюхтя семенит к кабинету, крикнула вдогонку: — Скажите, пожалуйста, он обиделся! Какая, оказывается, ранимая душа!

Не оборачиваясь, Дрёмов юркнул в образовавшуюся в дверном проеме щель и бесшумно, придерживая ручку, чтобы не щелкнула, прикрыл за собой дверь.

— Вот так! — промолвила Римма, удовлетворенно вертя на пальце поясок от халата. — Чтобы — как мышь!..

В приподнятом состоянии духа, она поужинала гусиным паштетом с соленым крекером, выпила чашку зеленого жасминного чая со сливками, потом вымыла ванну, просыпала на дно горсть ароматизированной морской соли для успокоения нервов и пустила горячую воду. Пока ванна набиралась, полистала в гостиной журнал, забравшись с ногами в мягкое, широкое, как тахта, кресло. Но журнал показался не ко времени, пустяшным. А ко времени оказалось иное — досаждало ощущение недоговоренности, оставшееся после общения с Дрёмовым: как смеет молчать, отворачиваться, ускользать, когда ей так тяжело?!

Отложив журнал, сама еще не зная, зачем, она направилась в кабинет, рывком распахнула дверь, встала на пороге.

Дрёмов сидел на диванном валике, свесив голову и глядя себе под ноги, и жевал бутерброд с вареной колбасой. «Какой-то он неряшливый, сонный, — выпятила губы Римма и, дождавшись, когда муж поднимет на нее глаза, демонстративно осмотрела «лежку», перевела взгляд на шлепанцы у того на ногах, на выпирающие ключицы и неряшливую, голубую щетину впалых щек, и в сердцах додумала про себя: - Размазня!» А вслух добавила:

— Ешь всухомятку? Ну-ну! Заработаешь себе язву.

Он судорожно, спехом глотнул не прожеванное, подавился, выпучил глаза, закашлялся.

— Ну, что ты, в самом деле?! — воскликнула Римма, горячась и отчего-то испытывая к мужу нарастающую исподволь злобу. — Что ты за человек такой, не пойму. Смотреть противно!

— Так не смотри, — отдуваясь и отирая невольно проступившие слезы, просипел Дрёмов. — Никто ведь не заставляет.

Кровь ударила Римме в голову.

— Ах, вот как мы заговорили? Ах, вот как?! Ждал момента, когда можно упрекнуть — и дождался, упрекнул. Возрадовался! Удовлетворен, или ждешь покаяния? А с какой, спрашивается, стати? Нет, не увиливай, не юли, теперь же договорим!

Она надвинулась, стала над Дрёмовым, только что не распростерла руки, как хищная птица — крылья, и продолжала в запальчивости, гневно и горячо:

— Ты что о себе возомнил? Кто ты такой, чтобы… Давно смотрелся в зеркало? Нет? Так посмотрись, много чего интересного увидишь и, если не совсем дурак, поймешь. Знаешь, что о тебе говорят на работе? Тюфяк! Когда смотрят в глаза, все у тебя в друзьях, а за глаза смеются, могут и послать, если сильно попросишь… А теперь ответь: мне-то — как? Жить с тобой таким — каково? Видеть каждый день и думать: вот, пожалуйста, Тюхтя! Это же надо такое: из спальни выгнала, а он — хоть бы что. И такого — любить? Окстись, Дрёмов! Тебе давно надо было рога наставить. А я, как порядочная, столько лет терпела… Это мне положено обижаться! Что морщишься, кисло тебе?

— Кажется…

— Что тебе кажется, Дрёмов?

— Вода — в ванной… Кажется — через край…

Римма недоуменно, недоверчиво всмотрелась: о чем он? Потом охнула, рванула в ванную, где на пол натекла уже изрядная лужа, завернула кран и взялась за тряпку. И, пока вытирала плитку пола, пока выкручивала тряпку и сливала грязную воду в унитаз, что-то бормотала сквозь зубы — о проклятом кране, о Дрёмове, о жизни, которая все не складывается, не складывается…

Лежа в ванне, она немного успокоилась, умиротворилась. Глядела то в потолок, то на пальцы ног, с наслаждением ими шевеля, то на молодое, литое колено, засматривала на всю себя, в переливах голубоватой воды, и думала: как красиво ее стройное тело, без малейшего признака целлюлитных складок, ладно скроенное, подвижное! И как повезло Дрёмову, что она досталась ему — с этим телом, именно она, а не какая-нибудь толстозадая тетка с рынка! А он не любуется, не ценит, а если и ценит, то все молчком, слова ласкового не вытянешь из него. Правда, и она не всегда бывала права: зачем нужно было выставлять его из спальни, вышвыривать подушку и плед? Какой-никакой, а — муж. Может, помиловать его, вернуть, так сказать, на законное место рядом с собой? Только бы не решил, что она виновата и таким манером решила испросить прощения, помириться! Нет в содеянном ее вины, только досадная случайность. Да и как-то мелко все, глупо. Даже не о чем говорить!

Она насухо вытерлась, увлажнила руки, лицо и шею питательным кремом, надела свежую ночную сорочку, нежную и прозрачную, набросила поверху халат и, поигрывая пояском, направилась вызволять из заточения Дрёмова.

В кабинете было сонно и тихо. Сквозь неплотно задернутые шторы с улицы просачивался белесый, лунный свет долгой декабрьской ночи. В этом свете полумрак казался прозрачным, с нечеткими, скупыми очертаниями вещей и предметов.

— Дрёмов, а, Дрёмов! — позвала Римма, невольно вслушиваясь в ночную тишину.

Муж не ответил — лежал на боку, лицом к стене, укрывшись с головой пледом, дышал размеренно и едва слышно, как дышит давно и безмятежно спящий человек.

— Спишь? И черт с тобой, спи! Проспишь царствие небесное, — сказала она вполголоса, несколько разочарованная бесчувствием этого человека, не уловившего ее порыва, и пошла к себе в спальню.

Подумав, запирать за собой дверь не стала: пусть знает, не прогоняла, а только — на время, не навсегда, чтобы знал, чтобы знал…

Она быстро заснула, спала сладко, глубоким покойным сном, как давно уже не спала. Правда, под утро торкнуло странной тревогой в сердце, она на мгновение пробудилась, подняла голову и прислушалась: почудился какой-то сдавленный щенячий скулёж, доносившийся из кабинета. Но там не могло быть никакой собаки! В недоумении она помедлила, настраивая слух на малейший звук, но в квартире было до звона в ушах тихо, только настенные часы мерно отсчитывали время через стенку, в гостиной.

«Почудилось, — спросонок улыбнулась она напрасной тревоге и снова утопила голову в подушке. — Вот уж мне этот Ромоданов!.. И Дрёмов — вот уж!..»

 

Вечером того же дня Дрёмов не вернулся с работы. Римма бесцельно побродила по комнатам, нудясь и зевая, выпила на ночь стакан кефира без хлеба (наметилась полнота, с которой приходилось бороться), забралась в кресло с ногами, включила телевизор и сама не заметила, как задремала.

Очнулась она глубокой ночью — в каком-то беспокойстве, в постыдном и необъяснимом страхе. Телевизор гудел и мигал огнями: кто-то пел и плясал на сцене, изображение перескакивало с камеры на камеру, лиц не разобрать — все какие-то перья и полуголые тела танцовщиц. Шейные позвонки занемели, и она с трудом повела головой, освобождаясь и от дремы, и от хрящевых потрескиваний в затылке. Затем поглядела на часы — была половина первого ночи.

«Опять проскользнул!» — злобясь, подумала она о Дрёмове и с острым, мстительным намерением — растолкать, разбудить, выгнать вон с этой лежки, — вломилась в кабинет и включила свет: кабинет был пуст. На диване, в углу, горкой были сложены подушка и плед, на столе лежала недочитанная книга, с кресла-вертушки свисала накинутая на спинку теплая овечья безрукавка, которую надевал, поскольку всегда мерз зимой, — а его самого не было в кабинете. Это было странно и ни на что не похоже. Это было — за рамками…

Озадачившись, Римма на мгновение впала в ступор, задумалась. Мысли были ватными, неясными, все — об одном: задержался на службе, угодил под трамвай, загулял с сослуживцами по поводу?.. Нет, все не годилось, никак не подходило к Дрёмову. Может, только — трамвай?.. Господи, Боже мой! Она усилием воли отбросила, отмела мысли о трамвае. Но тогда — что? Дрёмов не жаловал компании с выпивкой и моложавыми, хищными бабами из отдела культуры, всякий раз увиливал, убегал домой, к своим тапкам, безрукавке, креслу-вертушке, книгам. Нет, и загул не годился. Тогда — что?

До последнего отметая подлую догадку, все-таки пошла в прихожую, заглянула на антресоли — дорожной сумки Дрёмова не оказалось на месте. Бросилась в ванную — там, с полочки под зеркалом, исчезли безопасная бритва и зубная щетка в футляре, истрепанная, со стертой щетиной, которую недосуг было выбросить, сколько ни просила его…

— Ах, Дрёмов, ах, негодяй!

Подбоченившись, вертя головой в поисках новых улик, Римма увидела себя в зеркале — встрепанную и недоуменную, осознала все, что произошло, и вдруг расхохоталась низким, грудным смехом, сузив глаза, покривив рот, не в силах оторвать от себя, такой, взгляда:

— Ах, Дрёмов! Пошел к черту, Дрёмов! Конченая ты тварь, Дрёмов!

В ярости она бросилась к телефону, набрала номер мобильного.

— Да, Римма? — придушенно вздохнул у самого уха знакомый голос.

— Ты где?

— У Алексеева. Поживу пока у него.

Голос показался ей квелым, придушенным, неживым.

— Ты окончательно все решил? Хорошо подумал, Дрёмов? — стараясь говорить как можно спокойнее, спросила она. — Только учти, мой милый: назад дороги не будет!

Что-то булькнуло в ответ, точно где-то там, в неведомом пространстве, Ярослав Ярославович пил большими глотками воду. А выпив, сказал только:

— Прости, Римма! — и тупо отключился от связи.

 

 

Прошла неделя, приближались новогодние праздники. От Дрёмова не было ни слуху ни духу. Обозленная донельзя, исходящая горькой желчью, Римма принуждала себя не думать о муже — где он и что с ним, но с каждым днем, в насмешку или назло ей, все чаще стали попадаться на глаза какие-нибудь вещи или предметы, с ним связанные. То невесть почему вывалилась из стенного шкафчика старая гитара, на которой Дрёмов бренчал, ухаживая за Риммой в институтские годы (заталкивая гитару обратно, так и не смогла припомнить, за какой надобностью полезла в шкафчик). То, как бы невзначай забредя в кабинет и сидя за письменным столом, наткнулась на оставленную Дрёмовым книгу — томик Трифонова с закладкой на «Другой жизни», стала листать, вчиталась и потом долго не могла уснуть (вдруг представила себя Ольгой Васильевной, трифоновской героиней, — в другой, одинокой, вдовьей жизни). То как-то утром вдруг почудилось, что из кухни привычно доносится запах заваренного кофе, — и она поднялась с постели с головной болью и со странными спазмами в подвздошье.

— Мне хорошо одной! Мне просто замечательно одной! — убеждала себя она, собираясь в поликлинику, но посреди сборов внезапно замирала и, едва дыша, слушала, как тикают в тишине равнодушные настенные часы.

В поликлинике, напротив, была она весела и улыбчива, но несколько раз сорвалась — нагрубила начмеду, давно и вполне безобидно строившему ей глазки, наорала и на санитарку, во время мытья полов неловко съездившую ей по сапогам тряпкой.

Но особенно тягостными показались ей выходные дни: она мыкалась по квартире без дела, чувствуя себя разбитой, смертельно уставшей, больной. Затеяла какие-то постирушки — бросила, сварила овощной суп, но есть не стала, а только выпила рюмку коньяку и запила крепким кофе. Достала из коробки искусственную елку, зажгла гирлянду, но разноцветное мигание огоньков вызвало у нее приступ мигрени.

— А, черт! — выругалась она сквозь зубы, оделась и вышла из дома.

Ранний, декабрьский вечер обволок ее прозрачными тенями. Уличные фонари клубились бледными, туманными пятнами. Снег поскрипывал под ногами, напитываясь морозом. Редкие снежинки, пролетая, заглядывали в глаза, касались лица, вязли на ресницах, таяли на губах.

Она шла по бульвару и думала, что в последний раз гуляла по городу вот так, бездумно, бесцельно, одиноко, очень давно, сотни лет назад, еще в молодости. Что с тех пор в жизни образовался огромный провал, именуемый замужеством, и в этот провал, в эту черную дыру, незаметно, невозвратимо ускользнуло лучшее время, отведенное ей Создателем. И времени этого было безумно, до слез жаль. Хотелось во что бы то ни стало возвратиться назад и все исправить, улучшить, изменить, все, что промелькнуло — бессмысленно, серо, буднично: изменить прожитую жизнь.

Внезапно у нее подкосились ноги, она села на заснеженную скамью, зачерпнула горстью немного снега, прихватила губами, но есть не стала. По этому бульвару Дрёмов в той, прежней жизни, провожал ее до общежития, и, минуя очередную скамью, уговаривал сесть, обнимал за плечи, целовал, а еще, воровато озираясь, забирался к ней под кофточку дрожащей ладонью. Она притворно негодовала, не больно била его по щекам, а у самой дрожали колени, и сердце бешено колотилось: тук-тук-тук…

Где-то здесь, неподалеку, в проулке жил Алексеев, у которого теперь обитал сбежавший от нее Дрёмов. Тот самый Алексеев, что некогда уступил им со Славкой на ночь квартиру, и на этой квартире впервые все между ними произошло…

Поднявшись со скамьи и смутно припоминая дорогу, Римма свернула в переулок. Здесь было пустынно и тихо. Нахохлившая, в снежной шапке, все та же рябина дремала у проезда к старой пятиэтажке. В доме светились окна, и, глядя на них из укрытия, из темного, стылого пространства под рябиной, Римма подумала, что окна светятся отчужденно, едва не враждебно, и что ей, вероятно, не стоило сюда приходить.

 

В понедельник прием больных был у нее назначен на вторую половину дня. Тем не менее, Римма не стала вылеживаться в постели, быстро собралась и в половине десятого утра, когда Дрёмов должен был пребывать на рабочем месте, явилась на квартиру к Алексееву.

— Ба! Кто к нам пожаловал! — насмешливо хмыкнул Алексеев, открывая двери. — Никак, Римма?! Какими судьбами?

— Пропусти-ка!..

Минуя невольно попятившегося Алексеева, Римма прошла в квартиру и огляделась.

На крохотной кухне стол был уставлен пивными бутылками, по большей части пустыми, в мойке громоздилась гора немытой посуды, на плите виднелись ржавые потеки от сбежавшего кофе.

В комнате издавна знакомый диван был застелен несвежей постелью, на постели почему-то кверху подошвой лежал башмак, на диванном валике примостилась пепельница, полная жеваных окурков. Телевизора не было, зато на подоконнике, за вислой, раздернутой шторой, стоял видавший виды «Океан» и источал робкие звуки джаза. Рядом с приемником мертво высился засохший в горшке цветок.

А еще — под подоконником Римма узрела раскладушку, на раскладушке — аккуратно сложенную горкой постель. Вот, значит, где…

— Живете? — обернувшись к Алексееву и брезгливо подрагивая нижней губой, обронила она звенящим, осиным голосом. — Бардак развели?

Алексеев нерешительно переступил с ноги на ногу. Был он в ношеном спортивном костюме, помят и небрит, и от него кисло пахло.

— Пьянствуете? Ночлежку устроили?

— Упаси Боже, Римма! Да, пью… иногда. А твой — ни-ни, евнух!.. Лежит целыми днями, в потолок смотрит. Молчит, а мне поговорить хочется…

Она придвинулась, глянула в глаза — зло, уничижительно, надменно, и сразу же оттолкнула, ударила ладонями в грудь, ноздрями уловив сивушный запах перегара.

— Ты из меня дурочку не строй! Нашел приятеля? Вот что, Алексеев, гони-ка ты его в шею, хватит ему по забулдыгам шляться. У него дом, семья. Чтоб сегодня же Дрёмов был дома! Понял, Алексеев?

Но ушлый Алексеев уже уловил сырые нотки в ее голосе — осклабился, притворно вздохнул, развел руками:

— Как не понять, Римма? Понял. Только это — не в моей власти. Взять и выгнать — за что, спрашивается? С какой стати? Семья у него… Какая семья? Эй, Римма, ты это что? Ты чего?

Римма отступила — на шаг, на два, села на подвернувшийся табурет, сжала зубы, усилием воли загоняя внезапно навернувшиеся слезы обратно.

— Дурак ты, Алексеев! — сказала вялым, потухшим голосом. — Скажи, может, ему что-то надо? Он у тебя не мерзнет здесь? Денег не дам — знаю, кому и на что деньги надобны! А ты если что, позвони… И вот еще: не говори, что приходила сюда. Ты — человек, Алексеев, или нет? Не говори!

 

Ночью ей приснился бульвар, скамейка, приснился обнимающий ее на этой скамейке Дрёмов — тот самый, из молодости, целующий, тискающий, с улыбкой получающий по щекам.

«Пойдем к Алексееву, — звал и засматривал в глаза Дрёмов — влюбленно, зазывно, умоляюще. — Он уехал к бабке в деревню, а ключи от квартиры — вот они где, ключи!..»

«Как-то нехорошо это… неправильно, — дразнила она, а тем временем прикидывая, что скажет подругам в общежитии: где была, с кем. — Ну, если не надолго… Только пообещай мне…»

Он обещал, оглаживая ей груди под кофточкой, и это было так здорово, что она ощутила те, прежние ладони даже этой одинокой ночью, через столько лет, в подлом, обманном сне…

 

Накануне Нового года Римма, наконец, решилась и пришла на прием в мэрию. Здесь была предпраздничная суета: в фойе украшали елку, сновали по коридорам нарядные мужчины и женщины со свертками и шампанским, из кабинетов доносились возбужденные голоса, смех, пахло мандариновыми шкурками и селедкой.

Мэра не оказалось на месте, и Римму приняла заместитель, некая Ираида Самсонова, малорослая, черноглазая, злая.

— Слушаю, — обронила Самсонова, не отрывая глаз от бумаг на столе. — Прошу говорить коротко: праздники, время расписано по минутам.

— Я — жена Дрёмова… — начала Римма и запнулась, так ей вдруг стало стыдно и горько.

Самсонова живо оторвалась от бумаг, с удивлением и любопытством всмотрелась.

— Я — жена Ярослава Ярославовича, — перебарывая стыд, продолжила Римма звонко и сухо. — Он не живет дома… Так получилось… Мне хотелось бы знать, что в связи с этим вы намерены предпринять.

Что я намерена предпринять? — переспросила Самсонова, нажимая на «я» и изобразив изумление на лице.

— Именно. Как руководитель Ярослава Ярославовича.

Глаза Ираиды загорелись злобным, желтым огнем.

— Что, аморалка? Женщина у него? — она откинулась в кресле, сложила на животе цепкие, как обезьяньи лапки, руки, сказала, чеканя фразы: — Чего вы хотите? Уволить его? Другая женщина — не основание. Хотя заведовать в городе культурой, будучи… Нет, до окончания праздников невозможно — на нем все завязано, все новогодние мероприятия. Уж потерпите, будьте любезны, после, разумеется, примем меры. Ох, этот тишайший Дрёмов!..

— Я не за этим пришла. Ярослав Ярославович живет у приятеля, а тот… Там жить негде, нельзя там жить. Особенно — Ярославу. Приятель, Алексеев этот, пьет, нигде не работает, опустился, у него на кухне — тараканы! Нельзя там жить, понимаете?!

— И?

— Придумайте что-нибудь. Дайте Дрёмову жилье — временное, любое.

Самсонова подпрыгнула в кресле и радостно хлопнула в ладоши:

— Замечательно! Вы, значит, его выставили, а я — дай комнату? У него новая женщина, а Самсонова — дай комнату? Вы бредите, или как? Уходите, у меня нет желания с вами разговаривать.

— Ну, уж нет!

Закинув ногу на ногу, Римма вызывающе посмотрела Самсоновой в глаза.

— Вот что, я родилась в полночь, между двумя знаками зодиака — между «Скорпионом» и «Стрельцом». Могу так ужалить — весело не покажется, но — открыто и справедливо… В мэрии после праздников, насколько знаю, грядет серьезная проверка? Особенно — по гуманитарке, по целевому расходованию средств на эти ваши мероприятия. Вам фамилия Грибанов ни о чем не говорит? Верно, возглавляет комиссию от министерства. А еще — он мне дядя по отцу, моя девичья фамилия — Грибанова. Есть вопросы, Ираида… как вас там?

Надменно играя бровью и улыбаясь, Римма пошла к двери, но у порога обернулась и добавила:

— Да, вот еще: совсем не обязательно извещать Ярослава Ярославовича о моем визите. Ведь вы умная женщина, Самсонова? Кстати, не я выгнала Славу из дома, он сам ушел. И нет у него никакой другой бабы! И не было никогда…

 

Дрёмов вернулся в общежитие поздно: весь день мотался по городу — с одного мероприятия на другое, устал, как собака, был голоден и зол, да еще задубел на остановке, ожидая маршрутку.

В общежитии было пусто: студенты и преподаватели разъехались на праздники по домам, и только в двух-трех окнах на весь трехэтажный корпус сиротливо теплился свет.

Дрёмов наскоро разделся, пошел на кухню и поставил на плиту чайник: хотелось поскорее напиться горячего чаю, а там — можно и разбирать пакеты со снедью, накрывать на стол и ждать боя курантов.

«В одиночестве на Новый год, как и в любом другом одиночестве, есть свои плюсы, — думал он, зажигая конфорку. — Ведь не сам по себе существует в этом странном, непостижимом мире человек, раз может разговаривать с собой. Животные не могут, человек может. Если умный — и собеседник у него в масть, если, извините, дурак — то и общается с дураком».

— Что за заумь! — добавил вслух, смеясь над самим собой.

Хорохорясь, отбил чечетку у плиты, невесело усмехнулся и повернул в комнату — готовить заварник для чая.

Дверь в комнату была приоткрыта, и еще с порога он увидел стоящую у окна Римму. Жена была в короткой шубке, которая очень шла ее подтянутой, длинноногой фигуре, на волосах блестела влага растаявших снежинок, влажны были ресницы, щеки, верхняя губа с нежным пушком, и вся она пахла снежной, морозной свежестью и, совсем немного, — опиумными духами…

— Ну, здравствуй, Дрёмов! — сказала Римма, хмурясь и вглядываясь в него исподлобья, и он тут же ощутил, как под пристальным, цепким взглядом жены у него непроизвольно задрожали руки. — Пришла посмотреть, как тебе здесь — одному. Не обижают? Я так и думала… Что же ты, Дрёмов, совсем порядка не знаешь? Новый год — на носу, а у тебя — ни стола, ни елки.

— Уходи! — едва слышно промямлил он, пряча за спину предательские руки.

— И не подумаю!

Подойдя вплотную и намеренно коснувшись его грудью, обдав ароматом духов, Римма повернулась к мужу спиной — и он принужден был принять на руки ее шубку.

— Что же это у тебя — две койки? Ты с кем-то живешь? — спросила она, оглядывая комнату; села на свободную койку, завернула одеяло, убедилась, что под одеялом — голый матрац, улыбнулась и развела руками: — Ну, еще бы ты с кем-то жил! Меня всегда боялся — куда уж тебе чужую бабу?!

— Зачем… ты?..

— Зачем пришла? Да так, потерпи, не волнуйся. Накрою на стол и уйду. Все-таки не чужие, столько лет вместе. Как же это ты? Праздник, а здесь и кот не валялся. Оголодаешь ведь. Эй, это у тебя чайник свистит на кухне?

Дрёмов бросился, обжигая пальцы, прихватил чайник, постоял минуту-другую у плиты, недоумевая. Когда же вернулся, Римма вовсю хозяйничала у стола: раскладывала, нарезала, пристраивала то на одном, то на другом месте тарелки с едой — все, что Дрёмов наспех купил в соседнем супермаркете. Она и с собой кое-что принесла в плетеной корзине: салаты, маринованные грибы в банке, блинчики с икрой, …

Но, главное, она поставила на стол два прибора, и, глядя на них, Дрёмов с колотящимся сердцем, недоуменно и тупо вопрошал: почему — два?..

— В этом году мы были вместе — вместе его и проведем, — как бы разгадав эти потаенные мысли, сказала Римма, заканчивая сервировать стол. — Ах, вот еще что!..

Со дна корзины она достала небольшую хвойную веточку, расправила хвоинки, прикинула, куда бы поставить, — отыскался пустой стакан, и веточка в граненой вазе заняла почетное место посередине стола.

— Все! — Римма оглядела свою работу и, судя по мимолетной улыбке, осталась довольна, села за стол, взглядом указала мужу место напротив. — Давай, Дрёмов, располагайся! Еще полчаса, и наш с тобой старый год уйдет в прошлое, в никуда. А нового, может, и не будет у нас…

Он подчинился, взял бутылку водки, откупорил, но наливать не стал — вспомнил, что Римма водку не признает, а коньяка не было у него сегодня. Но она снова его разгадала — одобряюще ухмыльнулась и, перегнувшись через стол, поставила перед ним свою рюмку:

— Наливай, чего там! Я сегодня все пью. Смолу горячую, и ту выпью!

Наливая, он с трудом сдерживал дрожь в пальцах, и все-таки несколько раз пролил водку на принесенную женой из дома скатерть.

— Скажи, Дрёмов, тост. Что-нибудь о нас с тобой. Как нам хорошо было вместе, или как было плохо, — что первое в голову придет, то и скажи.

— Я не знаю…

— Тогда я скажу. Ну его к черту! Чтоб он поскорее закончился, этот год!

 

В Новом году, в самом его начале, они лежали в одной комнате, но на разных кроватях, и каждый думал о своем.

Незадолго до того, после третьей рюмки, оба стали пьянеть, особенно — Дрёмов, который всегда был в питии слаб. А может, причиной столь быстрого опьянения послужило то, что пили поспешно, опрокидывая рюмку за рюмкой и почти не закусывая: разговор не вязался, и потому необходимо было хоть чем-то заполнить время, оставшееся до Нового года. Но когда куранты стали бить двенадцать и Дрёмов распечатал шампанское, когда выпили по фужеру, водка и вино перемешались и сделали свое дело.

— Поцелуемся, что ли? — спросила Римма протяжно, кося глазами. — Нет, не потому… А потому, что так на Новый год принято.

Но Дрёмов не расслышал — раскачивая над столом головой и пьяненько ухмыляясь, вытряхивал в фужер из-под шампанского остатки водки.

— Эй, и мне! Не смей пить один!

Он налил и Римме, заглянул в горлышко опустевшей бутылки и бережно, точно была из тонкого хрусталя, поставил под стол.

— Хочешь напиться? Давай! И я напьюсь. И все — к черту! Я, Слава, устала быть трезвой, я так устала!

Выпили, и через несколько мгновений глаза у Дрёмова подплыли, нижняя губа отвисла, и он стал клевать носом.

— Пьян, что ли? — спросила Римма, всматриваясь в осоловелое и как бы поглупевшее лицо мужа. — Вот так Новый год! Пойдем, уложу.

Но тот отстранился, улавливая шаткое равновесие, проковылял к кровати, не раздеваясь, упал на одеяло и повернулся лицом к стенке. Римма постояла над ним, прислушиваясь, точно ожидала чего-то, затем сняла с вешалки мужнину меховую куртку и укрыла ему плечи.

Села к столу, подперев скулу кулаком и глядя на затылок Дрёмова со спутанными, мягкими, как лен, волосами. На душе было муторно и печально, как муторно и печально было ей все последние дни ушедшего года.

Шепелявил старенький телевизор, у которого прикрутили звук, — там, на экране, пела, плясала, веселилась избранная, богемная публика, и лица у певцов и ведущих казались ей глупыми и фальшивыми, как у цирковых клоунов. Она вздохнула, выключила телевизор, потом погасила свет, легла на свободную кровать и до подбородка укрылась шубкой.

Но сна не было. За окном светила полная луна, заливая комнату неярким, прозрачным светом. Где-то, совсем рядом с домом, рвались и шипели петарды, мужские и женские голоса кричали «ура», визжали от счастья и хохотали. Ну, да, новое счастье настало! Настало все новое, волнующее, живое — новая жизнь. Для тех, хохочущих за окном. А для нее не будет ничего радостного впереди, ничего светлого и нового. Все осталось в прошлом, но и прошлое закончилось, навсегда ушло от нее с последним ударом курантов, — а ведь могло еще длиться и длиться...

Римма повернула голову, сквозь жидкий полумрак всмотрелась в спящего Дрёмова.

«Спишь? — спросила она, или ей только показалось, что спросила. — А я стала плохо спать. Прошлое не отпускает. И так больно, будто вчера только миновало. Не знаю, как дальше жить».

— Слава, а помнишь, как — у Алексеева?..

Дрёмов не отозвался, спал тихо, слегка посапывая, — она даже испугалась в первую секунду, что не слышит его дыхания.

— Там, у Алексеева, в ту ночь… Луна была такая же — большая, круглая… Транзистор на подоконнике… И вдруг передали: оркестр Джеймса Ласта… Ты еще обрадовался тогда: вот, любимая мелодия!.. Помнишь?.. Я ее нашла потом, очень красивое название — «Звезды в твоих глазах»… А тогда, ночью, слушали, и я плакала, но тихо-тихо, чтобы ты не увидел… Я еще умела тогда плакать… Помнишь, Слава?..

 

Он лежал, не дыша, боясь пошевелиться, чтобы не выдать себя, — и тоже вспоминал ночь у Алексеева, нежную, трепетную мелодию, ее слезы. «Звезды в твоих глазах»… И как она вспомнила — через столько лет?! А он почти забыл… Все в жизни забывается, всякой памяти определен срок.

Она умела тогда плакать… Она многое тогда умела — не так, как сейчас: умела целовать, произносить его имя иначе, чем оно звучало на губах у других, умела жить легко и безоглядно, как если бы впереди у нее была вечность. Она умела ждать, когда его не было рядом, оставаться в его сердце, когда уезжала, или когда не виделись в течение дня.

Теперь у него на сердце свободно и пусто, как если бы все эти годы оно билось зря.

Надо же было ей вспомнить этого Алексеева!..

Дрёмов не удержался и судорожно, горько вздохнул.

Римма подняла голову, прислушалась, потом на цыпочках подошла, села рядом, склонилась над ним, якобы спящим, и вдруг робко и трепетно погладила по спутанным волосам.

 

Рассказы Михаила Полюги в "Этажах":

Грех неизбывный

Шмель между оконными переплетами

 

Михаил Полюга — поэт и прозаик, член Союза российских писателей и Национального Союза писателей Украины, автор девятнадцати книг (поэзия, проза, избранные произведения, книга сказок для детей). Роман «Прискорбные обстоятельства» по итогам конкурса 2015 года включен в «короткий список» Бунинской премии. Публиковался в журналах «Студенческий меридиан», «День и ночь», «Тет-а-Тетерів», «Київ», «Бердич», «Za-Za», «Семь искусств», Соборність», «Этажи».

 

08.06.20202 607
  • 4
Комментарии

Ольга Смагаринская

Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»

Павел Матвеев

Смерть Блока

Ольга Смагаринская

Роман Каплан — душа «Русского Самовара»

Ирина Терра

Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»

Ирина Терра

Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»

Елена Кушнерова

Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже

Эмиль Сокольский

Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца

Михаил Вирозуб

Покаяние Пастернака. Черновик

Игорь Джерри Курас

Камертон

Елена Кушнерова

Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»

Людмила Безрукова

Возвращение невозвращенца

Дмитрий Петров

Смена столиц

Елизавета Евстигнеева

Земное и небесное

Наталья Рапопорт

Катапульта

Анна Лужбина

Стыд

Галина Лившиц

Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder

Борис Фабрикант

Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»

Марианна Тайманова

Встреча с Кундерой

Сергей Беляков

Парижские мальчики

Наталья Рапопорт

Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи

Уже в продаже ЭТАЖИ 1 (33) март 2024




Коллектив авторов Самое важное — в нюансах
Галина Калинкина Текст найдёт писателя и задушит
Михаил Эпштейн Зияние, или Заклятие кистью
Николай Грозни Признак Будды
Юлия Медведева Роман с Индией
Александр Курапцев Кумаровские россказни
Ефим Бершин С чистого листа
Дмитрий В. Новиков Волканы
Марат Баскин Жили-были
Павел Матвеев Встреча двух разумов, или Искусство парадокса
Ефим Бершин Чистый ангел
Наталья Рапопорт Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи
Алёна Рычкова-Закаблуковская Взошла глубинная вода
Анна Агнич Та самая женщина
Юрий Анненков (1889 – 1974) Воспоминания о Ленине
Елизавета Евстигнеева Яблочные кольца
Владимир Гуга Миноги с шампанским
Этажи Лауреаты премии журнала «Этажи» за 2023 год
Галина Калинкина Ольга Балла: «Критика — это служба понимания»
Михаил Эпштейн Лаборатория чувств. Рассказы о любви.
Наверх

Ваше сообщение успешно отправлено, мы ответим Вам в ближайшее время. Спасибо!

Обратная связь

Файл не выбран
Отправить

Регистрация прошла успешно, теперь Вы можете авторизоваться на сайте, используя свой Логин и Пароль.

Регистрация на сайте

Зарегистрироваться

Авторизация

Неверный e-mail или пароль

Авторизоваться