Американский аспирин
Все болезни от американцев. От Америки. Даже если это всего лишь шутка из разряда шуток о конспирологии, звучит все равно паскудно. Даже если это правда, все равно – паскудно. Причем здесь американцы? Где американцы и где твой свищ прямой кишки? Разве американцы заставляли тебя принимать американский аспирин от артрита? И ты, действительно, уверен, что этот твой свищ образовался от американского аспирина? Ты об этой связи прочитал в интернете, ты хочешь верить, что всему виной американский аспирин, потому что он американский, потому что он так вероломно называется. Американский аспирин, американский империализм…
После звонка любовницы Богатырев думал о своих болячках: камнях в почках, грибке, свище, зубах, суставах. Любовница была молодая, звали ее Маша, она училась на журналистку. Маша сказала, что у нее опять выскочила простуда на губе, может быть, герпес. Что так часто раньше простуда у нее не выскакивала. «Раньше», понял Богатырев, - это до него.
Маша проводила с ним выходные. Перед ее приходом Богатырев пылесосил квартиру, дезинфицировал раковины, ванну, унитаз, менял постельное белье. Маше нравилось, что он не только выглядел чистоплотным, но и был таковым. Теперь, думал Богатырев, она начнет сомневаться в подлинности его чистоты, теперь она может думать, что он драит перышки не только чтобы ее прельщать, но и ненароком чем-либо не заразить. Когда-то у него была гонорея, на СПИД он проверялся, когда-то у него была чесотка. Когда-то от него опасалась подхватить «еще какую-нибудь гадость» его жена, когда у нее обнаружили хламидиоз. Он божился, что не изменял ей, он чуть не открылся, что до нее у него не было никого, он хотел заметить, что это не ей, а ему (после их общего хламидиоза) пристало уличать ее в неверности. С женой они прожили пару лет, в обоюдных подозрениях. Теперь ему было пятьдесят, а студентке Маше двадцать. Он не мог ей сказать, что притягивает тридцать три несчастья, что через него любят проходить все стафилококки и птичьи гриппы нашего времени. Потому что сам не верил в свою манкость для скверны, в свою невольную жертвенность, дурную избранность. Постыдно и преступно выступать в роли разносчика заразы, если, конечно, такая зараза во мне действительно есть, если и этот герпес не все тот же, извините, пресловутый хламидиоз девственника…
«Быть может, это у тебя не герпес и не простуда? – предположил Богатырев по телефону. – Быть может, это я тебе своей щетиной натер, своими несносными поцелуями? Быть может, мне бриться надо?»
«Нет, у тебя хорошая щетина, стильная. А бритые выглядят вялыми, прости. И поцелуи у тебя хорошие», - ответила Маша.
«Ты приедешь?»
«Приеду, как бобо немного подсохнет».
«Приезжай сегодня».
«Давай завтра. Иначе я тебя еще заражу».
«Я не боюсь. Я сам кого угодно могу заразить. Я люблю твою простуду».
Он думал, что такого уютного секса у него не было ни с кем, только – с Машей. С другими секс был и диким, и ненасытным, и беспамятным, и безалаберным, и хлипким, и жалким, свободным и, наоборот, тревожным, несчастным, сильным, веселым. Но только с Машей секс был уютным. Маша восклицала простодушно, провинциально: «Как хорошо-то!»
Он знал, что его на многое не хватит, что разница в возрасте скажется, что Маше потребуется секс не только в выходные, но и на неделе. Он боялся, что начнет уставать от нее. Маша была плавная, медлительная. В прошлое воскресенье она собиралась особенно долго домой, к себе в общежитие. По несколько раз на дню ей звонили родители из Воронежа. Она лукавила, твердила, что находится в общаге, но по скайпу, мол, беседовать не может, потому что внезапно отключили электричество. Маша говорила, что папа, вероятно, ей не поверил, что надо возвращаться в общежитие, выйти на связь по скайпу с отцом, чтобы отец увидел интерьер ее комнаты. Родители, - улыбалась Маша, - начали думать, что я нашла себе парня. Не нашла, а нашла-таки. Им любопытно было бы посмотреть на этого парня, но они никогда не обмолвятся об этом сами.
«Они у меня деликатные». «Они радуются или беспокоятся?» «Папа беспокоится, а мама, наверное, радуется».
Богатырев размышлял: любит ли она его? Вернее, не так: полюбит ли она его?
Маша не надевала ни кофточку, ни браслет, ни куртку, которые он ей подарил. Он ни разу не чувствовал от нее запаха презентованных им духов. Белье, которое он ей купил, оказалось слегка великоватым. Она сказала: «О, красные трусики!» Она облачилась в них лишь однажды. Она стыдилась его подарков. Она знала, что подарки бывают трех видов: подарки-плата, подарки преждевременные и подарки бесцельные. О первом виде не могло быть и речи в отношениях Маши и Богатырева. Самой Маше хотелось бы, конечно, получать подарки бесцельные, а не преждевременные. Но его подарки походили именно на преждевременные, на будущие умилостивления. Маша спрашивала Богатырева: «Зачем это? Ведь у меня не день рождения и сегодня не Новый год». Она думала, что своими гостинцами он благодарил ее за то, что она не помышляла о подарках-плате.
Богатырева удивляло, как скоро и как часто он начал признаваться Маше в любви. Никого ранее так повседневно он не называл любимой. Машу эти признания тоже изумляли и радовали, она стала отвечать ему: «И я тебя очень люблю». Ему казалось, что его медоточивость возникла в пику прежней многолетней скованности, скепсиса по отношению к красивым словам и непроверенным чувствам. Ему казалось, что рано или поздно любому человеку необходимо начать говорить о хорошем, несказанном, любви. Он думал, что в его возрасте воспевать любовь все равно что призывать ее. Он боялся, что его комплименты Маша может воспринять как поспешные, из категории все тех же преждевременных подарков.
Машу нельзя было назвать красоткой – точеной, кокетливой, незабываемой. Он понимал, как не подходит ей эпитет «ненаглядная», но все чаще обращался к ней именно так. Она была юной и нежной, и ее крупный нос был юным и нежным. Богатырев знал, что теперь ему не нужна была волнующая красота. Ему теперь нужна была нежность и легкость. Он нуждался в забытьи от доверительных объятий.
Они любили валяться на кровати: Маша смотрела мультики, Симпсонов, а Богатырев шастал по интернету. Изредка она заглядывала к нему в монитор: «О, как ты любишь политику!» Он обычно злился, когда за ним подсматривали. Но с ней он не успевал меняться в лице – в следующий момент Маша хохотала над сумасбродными Гомером и Бартом. Порой он говорил ей, что интересоваться политикой не только весело, но и крайне поучительно в особенности для журналистов. Иногда любовники рассуждали о политике. Богатырев диву давался: Маша исповедовала марксизм, она хвалила Ленина, Сталина, она твердила, что есть только две составляющие у человечества – пролетарии и буржуазия, угнетенные и угнетатели. Он вопрошал: где ты видишь в глобализированном мире рабочий класс? Он уверял ее, что теперь и капиталисты в числе угнетаемых, что угнетают их посткапиталисты, различные финансово-маркетинговые надстройки. Богатырев любил Путина, Маша говорила, что Путин за олигархов. Из последних руководителей она больше импонировала Ельцину: у того была правильная, по ее мнению, национальная политика, он предоставлял национальным автономиям столько суверенитета, сколько они желали. Это, мол, было по-ленински. Богатырев хватался за голову: как раз это и разрушало Россию.
Он говорил ей, что она чересчур женственна для левацких взглядов, что коммунизм – для феминисток. Она улыбалась вежливо, словно отмахивалась. Он разглагольствовал: ей нужно становиться питерской, идти в журналистику с интеллигентными темами, питерцы на дух не переносят крикливость, они вкрадчивые, скрытные, тишайшие, они сами по себе и ценят лишь своих. «А ты с ними?» - спрашивала Маша. «Нет, я чужак для них. А тебя они примут в свой круг за выдержанность, пока ты молода».
Странное дело, - думал Богатырев, - человечество делится на либералов и консерваторов (у нас – патриотов). Либералы полагают, что патриоты не могут быть умными. Патриоты полагают, что либералы не могут быть добрыми. Легче всего сказать, что те и другие заблуждаются. Богатырев думал, что он в качестве патриота, не желающего быть косным, любит отыскивать в либералах именно доброту. Именно в либералах он готов был возводить участливость в милосердие, а милосердие в доброту. Своих надо ругать, чужих надо хвалить. Ему запомнилось, как повели себя две его коллеги, которым он однажды пожаловался на плохое самочувствие. Он спросил, нет ли у кого с собой болеутоляющего средства – суставы ноют. Одна из них, добрая женщина и по всем параметрам патриотка, которая, сама, бывало, мучилась от внезапных приступов боли и поэтому, безусловно, держала в сумочке какую-нибудь микстуру, предположила, что он вполне успеет за обеденный перерыв сбегать в аптеку на углу. Другая же, которую он считал либералкой, по крайней мере – по разговорам, не произнеся ни слова, куда-то упорхнула и через десять минут вернулась с таблеткой найза, а на следующий день принесла какую-то целительную мазь и особенный пластырь. Богатыреву было радостно понимать, что патриоты и либералы в жизненных обстоятельствах могут меняться местами. Он думал, что у патриотов верная картина мира в голове, а у либералов – искаженная. Но разве любовь – это картина мира? Любовь рождается вне зависимости от картины мира. Дух дышит, где хочет. А ты говоришь, американский аспирин…
Терпение, - убеждался Богатырев, - может быть светлым, ликующим. Но оно не должно быть желанным. Терпение – это благородство. Чем терпеливее человек, тем он благороднее. Терпение, а не терпимость. В терпении – работа, самоумаление. В терпимости – нормы приличия. Хочется быть кротким. Кротость – это радостное терпение. Шляпа возвышает, кепка принижает – выбираю кепку.
Приедет ли Маша? – волновался Богатырев. Когда она сказала, что сейчас читает Гранина и Гранин ей нравится, какой черт меня дернул умничать: «Как можно читать Гранина, когда у тебя не прочитан Платонов? Если уж хочется читать советских, прочитай лучше Юрия Трифонова».
Зачем он говорил ей, что тоже любит Советский Союз, но вот повсеместные очереди, сановитые продавщицы доводили его до тошноты, до рвоты без рвоты?
Византийский зной
Вадим Иваныч думал, что в Византии, той, живой, погибшей, не было так изнурительно жарко, как этим летом было в Питере. Стоял, конечно, и тогда зной и в Каппадокии, и Сирии, и Фессалониках, но не было такого болезненного пекла, такой бессильной духоты, а было тепло, именно по-летнему славно, плавно, томительно.
Вадим Иваныч возвращался от сына пешком по обочине автострады. Сын жил неподалеку у своей гражданской жены, которую называть именно так ему было смешно, он звал ее по-прежнему «моей девушкой», а она его – «моим парнем». Сын простудился от кондиционера, судорожно кашлял, досадовал на обоюдоострый жар – атмосферный и телесный. Отец принес сыну меда и малину. Мед сын не любил, а малине обрадовался. «Малину, - говорил отец, - ешь столовой ложкой, ешь жадно и завтра проснешься как огурчик». «Ешь малину, а проснешься как огурчик», - хихикала горделивая девушка сына. «Сколько они еще проживут вместе? – думал отец. – Однолюб ли мой сын, верный ли он человек, надежный ли, ответственный ли?»
Отец любил идти по обочине дороги. Когда идешь по самому солнцепеку, когда преодолеваешь жару в пути, когда мимо мчатся машины и уносят прочь другую жизнь, когда нагретый асфальт и пары бензина напоминают детство, тогда ближе становится и Византия, и Донецк с Луганском, где рушатся дома и гибнут люди под обстрелами украинских гаубиц.
Вадим Иваныч видел, что в этом районе, в Веселом поселке, Питер был как Донецк и Луганск. Хотя и в Донецке есть улицы с бутиками, похожие на Большой проспект Петроградской стороны. Быть может, и сейчас в Донецке, как в Дамаске, некоторые бутики продолжают открываться и ждать в свою прохладу сумасбродного денди, который прикупит к зиме кашемировый кардиган Brunello Cucinelli. Некоторым людям там, в Донецке, теперь вместе с хлебом нужен Kiton или Tom Ford. Есть такие чудаки, которые и на войне должны оставаться чудаками.
Сам Вадим Иваныч в минувшее воскресенье прошелся по петербургским бутикам на Большой Конюшенной и Староневском. Он спрашивал в них (полюбоваться – не купить) ни туфли из кожи крокодила и ни шелковые рубашки-поло, он спрашивал, нет ли у них бронежилета шестого класса. Ему казалось, что продавцы в бутиках не удивлялись его вопросу. Ему казалось, что они смотрели на него не с пониманием, а пиететом, не с восторгом, а мучением. Один продавец сказал ему: «В вас чувствуется настоящий покупатель». Другая продавец-женщина вдруг предвосхитила слова Вадима Иваныча: «Вы ищете качественный бронежилет?» «Да», - сказал он, обрадовавшись. «К нам, к сожалению, пока не завезли». «Слава Богу, что не завезли», - посмотрел ей в глаза Вадим Иваныч. «Да, слава Богу», - вздохнула продавщица. Совсем безумно он не ерничал: он не интересовался бронежилетом конкретного бренда – Zilli или Prado, – он интересовался добротным, спасительным бронежилетом.
Вадим Иваныч понимал, что был одет теперь по-домашнему равнодушно, как донецкий «ватник», - в длинные, развевающиеся на мосластых ногах шорты, в длинную майку, обут в сандалии, под которые поначалу его подмывало напялить белые носки, но он не смог преодолеть свое ангажированное чувство вкуса, шел на босу ногу, смотрел на свои запыленные пальцы, - пальцы старого франта и ренегата. Настоящие мужики и женщины стояли на автобусной остановке, у магазина, у навеса с арбузами. Только мирная гора арбузов в его питерском Веселом поселке не могла напоминать Донецка, все остальное было донецкое, иссушенное, раскаленное, палевое, родное, грустное, терпеливое. Но и арбузы при желании можно было принять за широко раскинутый маскхалат – рябой, цвета хаки.
Этот летний отпуск Вадим Иваныч проводил в городе. Турагентства лопались одно за другим. Дикарем ездить на курорты Вадим Иваныч не умел. Дачи Вадим Иваныч не завел. Он решил посвятить август чтению многотомной Истории Византийской империи Ф.И.Успенского. Вадим Иваныч говорил, что окунается в эту Историю как в чан с мертвой водой. Чаном с живой водой станет Римская история Т.Моммзена. Без мертвой воды и живая вода не живая. Без мертвой воды живая вода не рождается.
До обеда Вадим Иваныч читал в квартире. Вентилятор Вадим Иваныч не включал. Ему нравилось, что температура воздуха была примерно такой же, как и сотни лет назад в Византии. Иногда для сквозняка Вадим Иваныч распахивал не только окна, но и входную дверь. Соседи по лестничной площадке, гастарбайтеры-таджики, удивленно заглядывали в прихожую, обнаруживали Вадима Иваныча в трусах и с книгой и, понимающе улыбаясь, бесследно удалялись, словно какие-нибудь персы или сельджуки.
После обеда Вадим Иваныч шел читать в парк. В будние дни скамейки были свободными. Ему казалось, что от мутной речки Оккервиль прилетал ветерок. Кроны деревьев иногда колебались. В отдалении с шумом проносились машины. Вадим Иваныч закрывал глаза и представлял патриаршую парчу, красную кожаную императорскую обувь. Его поражало, как обыденно в Византии ослепляли людей, ослепляли претендентов на царский престол, конкурентов, как по велению брата ослепляли брата, как по велению матери ослепляли сына жаром от раскаленного на огне стального клинка.
Пару раз за отпуск Вадим Иваныч навестил центр Питера. Он хотел попасть в Эрмитаж или Русский музей, но все достопримечательности атаковывались туристами. Их не страшили длинные, потные очереди к кассам музеев. Словно гости Питера так же, как и Вадим Иваныч, опасались, что другого случая насладиться художественными шедеврами у них больше не будет. Вадим Иваныч для острастки своей культурологической совести посетил лишь музей-квартиру Ф.М.Достоевского в Кузнечном переулке. Здесь прохлада была не от кондиционеров, а от толстых стен. На входе Вадиму Иванычу понравился плакат с модернизированным обликом Достоевского – в тесных джинсах на крепких, кривоватых ногах.
Идти по Невскому проспекту под прямыми лучами солнца было особенным, идейным самоистязанием. Пожилым фиглярам, кривился Вадим Иваныч, пристало получать апоплексический удар именно на Невском.
Он думал о внезапности умопомрачения, веселости насилия, вялости жестокости. Неужели, думал Вадим Иваныч, теперешние власти предержащие – и англосаксы, и русские, и украинцы – смогут во лжи дотянуть до конца своей жизни? Им нужен успех на полдня, пиар-успех. Неужели череда таких пиар-успехов и составляет тернистый путь современного человека?
Молодые не предчувствуют войну. Они доверяют предчувствовать войну старикам. От жары у стариков – думы о конце мира, у молодежи от жары – любовное томление. Вадим Иваныч не знал, будет ли он с сыном по одну сторону баррикады или по разные. Не знал, будет ли он ради сына с чужими, с врагами, покривит ли он душой ради сына. Не знал, покривит ли душой сын. Не знал, не отречется ли сын от него. Вадим Иваныч знал, что он от сына не отречется. Не отречется от любви-гордости, любви-жалости, любви-прощения, отцовской любви.
От византийского зноя Вадим Иваныч снимал с полки то Игнатия Брянчанинова, то Пруста. Один был могуч, другой был великолепен. Даже после грозы этим августом похолодание проходило быстро. Так быстро, что свежестью не успевало повеять. Через мгновение возобновлялась душегубка. Грозы были какими-то турецкими, поверхностными, как в Анталии. Какими-то небесными, не доходящими до земли.
Анатолий Бузулукский (Санкт-Петербург), прозаик, член Союза писателей России, автор двух книг прозы ("Антипитерская проза", "Время сержанта Николаева) и многих журнальных публикаций ("Знамя", "Звезда", "Нева", "Волга", "Крещатик", "Интерпоэзия" и др.). Лауреат премии им. Н.В.Гоголя. Произведения входили в лонг и шорт-листы премий: "Большая книга", "Национальный бестселлер", "Ясная Поляна", "Нон-конформизм" и др.
Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»
Смерть Блока
Роман Каплан — душа «Русского Самовара»
Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»
Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»
Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже
Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца
Покаяние Пастернака. Черновик
Камертон
Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»
Возвращение невозвращенца
Смена столиц
Земное и небесное
Катапульта
Стыд
Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»
Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder
Встреча с Кундерой
Парижские мальчики
Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи