Фрагмент из романа «Рисовальщик» (книга готовится к изданию)
Москва. Лето 1993 года. Сорокалетний художник Верещагин, во времена Перестройки сумевший добиться коммерческого успеха на Западе, переживает тяжёлый творческий кризис. Вместе с канувшим в небытие Советским Союзом в свободном мире в одночасье испарилась и мода на всё русское — от матрёшек с физиономиями Горбачёва и Ельцина до сочинений писателя Александра Кабакова, однажды сумевшего-таки напугать зажравшуюся Европу своей антиутопией «Невозвращенец». Перестали продаваться и картины российских художников.
Постсоветская Россия переживает эпоху «первоначального накопления капитала» со всеми сопутствующими данному процессу явлениями — от бандитского рэкета, финансовых пирамид типа «МММ» и ларьковой торговли палёной водкой и спиртом «Рояль» до жульнической приватизации промышленного комплекса, с неимоверной лихостью провёрнутой кремлёвским аферистом по кличке Ваучербайс.
Спад интереса, однако, не распространяется на русских проституток обеего пола, наводнивших европейские бордели, турецкие пляжи и вещающих с трибун всевозможных коллоквиумов и конференций на тему «Как нам обустроить Россию». Попутно же скупающих в столице за гроши элитную недвижимость и открывающих приват-клубы со стриптизом и прочими развлечениями с вступительным взносом в десять тысяч долларов.
Один из таких криминальных нуворишей, некий Бунич, — в прошлом мелкий челябинский бандит, затем военный переводчик в частях советского «ограниченного контингента» в Афганистане, а ныне депутат Верховного Совета РСФСР, — скупил целый этаж в знаменитой сталинской высотке на Котельниках. В этом же доме, в квартире, доставшейся ему по наследству от бабки, комиссарши времён Гражданской войны, живёт и художник Верещагин с женой Яной. Семейная жизнь не радует художника, жена не вызывает у него ничего кроме чувства затаённого омерзения. Понимая, что опрометчиво заключённый брак был его серьёзной ошибкой, Верещагин пытается развязаться с опостылевшим супружеством, но не знает, как это сделать с наименьшими эмоциональными и материальными проблемами.
Настоящие проблемы, однако, начинаются у Верещагина в тот момент, когда — будто джокер, выброшенный из карточной колоды сатанинским банкомётом, — в его жизнь врывается женщина по имени Ванда. Соседка по дому, жена криминального нардепа Бунича. Впервые увидев её случайно, загорающей на балконе в обнажённом виде, а второй раз — возле собственного подъезда, где и происходит ни к чему не обязывающее знакомство, Верещагин ещё не знает, что следующая встреча с этой женщиной станет подобна кнопке, нажатие которой запустит механизм невероятных драматических событий в его судьбе. Событий, которые ещё вчера не могли присниться ему и в самом кошмарном сне…
Павел Матвеев
* * *
Ванда появилась дней через пять после той встречи внизу, когда она ела немытую клубнику из моего пакета. Был вечер, чуть позже девяти. Позвонили в дверь, в глазок был виден лишь силуэт, я собирался спросить — кто там, но она опередила меня.
— Это я, — сказала. — Соседка голая. С балкона. Открывай.
Она не шутила — почти не шутила. На ней была короткая ночная рубашка из какой-то белой марли, сквозь которую просвечивали соски и всё остальное. Вдобавок она была босая.
— Ты что делаешь? — спросила она невинно. — Не очень занят?
— Зайди… — Я отступил, приглашая её в квартиру.
— Нет, пошли ко мне. Я за тобой…
— А… А?
— Бунич в Торонто. С делегацией. Пошли.
Не очень успешно я старался не пялиться на её грудь. Незаметно вытер ладошку о штанину, за минуту я вспотел, как в бане.
— Да… Сейчас… Мне только нужно… — Я конвульсивно пытался соврать хоть что-то. — Я сейчас-сейчас… Сигареты только…
Пачка лежала в заднем кармане джинсов. Я быстро пробежался по коридору, заскочил в тёмную ванную. В зеркало прошипел зло тёмному отражению:
— Ты же сам хотел… Хотел же?
Никого из соседей не встретили. Тёмный двор был наполнен лиловыми сумерками с отсветом жёлтых окон. Её босые пятки шлёпали по асфальту. У подъезда она быстрым пальцем потыкала в кнопки кода, внутри пискнуло, потом звякнул замок.
— Год казни Жанны д’Арк. — Она толкнула железную дверь. — Легко запомнить.
Лифт остановился на восьмом этаже. Мы вышли, но вместо лестничной площадки сразу упёрлись в стену. Стена была новой, с большой дверью из хромированного металла — как у дорогого модного сейфа. Такие обычно бывают в американских фильмах про ограбление банка.
В детстве мы с Колькой Корнеевым гоняли в хоккей на нашей лестничной клетке, двери наших квартир выступали в роли ворот, дистанция между ними была двадцать два метра — мы измеряли рулеткой. Бабка говорила, что у нас в доме меньше половины всей площади является жилой. Рассказывала, что за стенами квартир есть тайные комнаты и ходы, где раньше прятались чекисты (она называла их эмгэбэшниками) и записывали разговоры жильцов в блокноты. На всякий случай она понижала голос, косым взглядом показывая на решётку вентиляции под потолком. Они — зловещие чекисты без лиц под чёрными шляпами и в плащах с поднятыми воротниками — даже снились мне в ночных кошмарах: они, подобно призракам, выплывали из стен и безмолвно сжимали кольцо вокруг моей кровати.
Ванда открыла дверь, мы вошли в неожиданно большую прихожую с аркой, по бокам которой стояли две искусственные пальмы с фальшивыми кокосами. Макушками они упирались в потолок, а потолки у нас под четыре метра. В пластиковой листве правой пальмы притаилась рыжая макака — тоже ненастоящая. Я невольно ткнул пальцем в сторону пальмы.
— Не обращай внимания. — Ванда потянула меня вглубь квартиры. — Бунич это. Он из Челябинска.
За аркой оказалась огромная комната размером с актовый зал в нашей восьмой спецшколе. Мне этот Бунич нравился всё меньше и меньше. Судя по всему, он купил весь восьмой этаж в подъезде. Вместе с лестничной площадкой.
На трёх окнах висели бархатные шторы цвета засохшей крови с золотым турецким орнаментом. Пол был выложен белым мрамором, в углу громоздился камин с парой толстых колонн по бокам и кованой решёткой. За ней аккуратным манером были сложены берёзовые чурки.
— А куда… дым-то куда? — спросил я растерянно. — У вас что — своя труба?
— Да нет. — Ванда отмахнулась. — Бутафория. Не разрешили дымоход на улицу вывести. Даже через мэрию не смог пробить — представляешь?
Она снова потянула меня за собой. Из комнаты мы вышли в коридор, прошли через спортзал с зеркальной стеной от пола до потолка и рядом тренажёров напротив — тут воняло, как в отделении милиции: сапожной ваксой и мужским потом; за стеклянной дверью виднелась уютная сауна, мы прошли мимо и попали на кухню.
Тут всё было белым — кафель, пол, шкафы и кухонные машины и агрегаты, вокруг длинного и белого стола стояли неудобные — даже на вид — табуретки с сиденьями, обтянутыми белой кожей. Ванда открыла холодильник и достала бутылку «Столичной». Я подошёл к окну; небо на востоке погасло и стало пепельным, в изгибе неподвижной Яузы отражался кусок рыжего заката, за горбатым мостом плоским силуэтом чернели дома Садового кольца. Над ними висел прозрачный полумесяц.
Ванда протянула мне стакан, там было на глоток.
— А ты? — Я взял стакан.
— Потом. Пей.
Я выпил, поставил пустой стакан на край стола. Пальцы были в краске. Хорошая водка, — отметил про себя. Прохладная, но не ледяная, качественную водку только так нужно. Чистую майку надо было надеть, чёрт…
— Пошли… — Ванда кивнула в сторону двери.
Я не ожидал, что всё произойдёт настолько буднично.
Вопреки тёщиным гипотезам, я не изменял её дочке. Ни разу. И дело не в том, узнала бы Яна о моей супружеской неверности или нет, — дело было во мне. Достаточно того, что об этом знал я.
* * *
Темень в комнате показалась кромешной. Я задержался в дверях, Ванда подтолкнула меня в спину и щёлкнула выключателем. Спальня осветилась красноватым светом, комната состояла из громадной кровати размером с боксёрский ринг и зеркала во весь потолок. Это было чересчур даже для человека из Челябинска. Постельное бельё, чёрное и какое-то скользкое на вид, было сильно скомкано и помято. Поперёк кровати лежала девица в лифчике и трусах. Хрупкая до худобы, она лежала навзничь, вольно раскинув руки. Казалось, что девица чуть удивлённо разглядывает своё отражение в зеркале на потолке.
— Милка… — сказала сзади Ванда. — Передоз… Мы думали, кокс… Милка нюхнула и…
Только тут до меня дошло, что девица была мертва. В комнате воняло ацетоном.
— Не нашла… этой, как её…
— Чего? — спросил я тихо.
— Ну, этой дряни, на ватке… вонючей.
— Нашатырный спирт, — подсказал я.
Последний раз я видел мертвеца, когда с нашей крыши свалился дворник — сбивал сосульки. Он упал в сугроб, который оказался глыбой промёрзшего снега. Крови не было, мертвец походил на ворох тёмного тряпья, из которого торчала босая нога. Валенок с галошей отлетел метров на двадцать.
Я повернулся к Ванде:
— Надо звонить в милицию.
Она укоризненно покачала головой.
— Нельзя, — сказала. — Бунич меня убьёт.
Она произнесла фразу просто, без эмоций, но я понял, что это не фигура речи. На стене висел двухметровый эстамп в чёрной раме и чёрном паспарту. Мужская фигура, тощая и изломанная, напоминала распятого Христа. Тело, пёстрое и мозаичное, было составлено из переплетения цветов, птиц и бабочек, лицом был распластанный перламутровый махаон, а фаллос изображал изумрудный тукан с гигантским рыжим клювом. В манере и колорите чувствовалось влияние раннего Филонова.
— Шемякин. Помнишь, я тебе говорила. «Искушение» называется. Он говорил, что сначала…
— В милицию надо звонить, — перебил я.
Ванда посмотрела мне в глаза, внимательно и спокойно:
— Ментов я и без тебя могла бы вызвать.
Она продолжала пялиться мне в глаза. Я кашлянул, отвёл взгляд. С минуту мы стояли молча.
— Ладно, — наконец сказала она. — Иди.
— Слушай…
— Иди-иди. Иди!
Она устало махнула рукой, точно ставила на мне крест. Жест и интонация напомнили мою бабку, её тон и жест, когда я приносил домой трояк. За двойку, думаю, старуха меня просто бы убила. Разрубила бы парадной шашкой по диагонали.
— Не понимаю, ну а что…
— Не понимаешь — и топай! — отрезала Ванда. — Тебя проводить или сам найдёшь дорогу?
Из детского опыта я знал, тут важно сдвинуть фокус. Нужен отвлекающий манёвр.
— А может, это кома? — брякнул я первое, что взбрело в голову. — Может, «скорую» вызвать?
— Ну какая, на хер, кома?! — она рассердилась. — Ты что — покойников не видел?
— А пульс… Или зеркальце к носу?
— Зеркальце…
Ванда взглянула брезгливо и отвела взгляд. Мой кредит доверия стремительно приближался к нулю. Терять уже было нечего. Тут нужно идти ва-банк.
— Ты! — рявкнул я так, что она удивлённо изогнула бровь. — Слушай, ты! Ты меня видишь второй раз в жизни…
— Балкон не посчитал, — перебила Ванда сдержанно. — Третий раз.
— Ну третий! Какая разница! Ты ни хрена обо мне не знаешь, но по непонятной причине уверена, что я буду исполнять все твои идиотские капризы!
Я уже орал и махал руками перед её лицом. Истерика напоминала агонию, стыд исчез, ощущение свободы пьянило. Русский человек в кураже прекрасен и отвратителен одновременно.
— У моей жены был выкидыш на шестом месяце! Я понятия не имел о её беременности! Все шесть месяцев! И я совсем не уверен, что ребёнок мой! Совсем не уверен!
Ванда слушала с интересом, но без эмоций.
— Я не могу рисовать! Ничего не выходит, ты понимаешь — ни-че-го! — Я звонко лупил кулаком в ладошку. — Уже месяц! Идей нет — ноль идей! Ноль! Тупик это! Конец!
Я ещё немного покричал, но вскоре выдохся, сник и замолчал.
— Это всё? — спросила она. — Или что-то ещё не так?
— Всё, — буркнул я. — Если не считать, что полиграфии в этой стране больше не существует. Книги, журналы — всё сдохло к чёртовой матери… Всё…
Я перевёл взгляд на Милку. Она продолжала удивлённо разглядывать своё отражение в зеркале на потолке. Ванда губами издала чпокающий звук, словно откупорили небольшую бутылку.
— Извини, я не знала… — По её тону я не мог понять, серьёзно она говорит или издевается. — Тебе сколько лет?
— Сорок… с половиной.
Ванда скорбно покачала головой, как доктор, которому принесли результаты твоих анализов.
— Депрессия? — спросила.
Я кивнул.
— Спишь плохо?
— Да вообще, считай, не сплю…
— Алкоголь?
— Ещё как.
— Наркотики?
Я отрицательно мотнул головой и покосился на Милку.
— Не отвлекайся! — Ванда щёлкнула пальцами у меня перед носом. — Отметил бы ты ухудшение общего физического состояния…
— Моего?
— Ну не моего же!
— Не знаю…
— Сексуальные отношения с женой?
— Редко и неохотно. Обычно по пьяни.
— Мастурбируешь?
— Что? — Я негодующе вскинул подбородок.
— Ну что-что. Дрочишь, спрашиваю?
— Какое это имеет отношение…
— Значит — дрочишь. Это хорошо.
— Ты что — доктор? — спросил грубо, но она не обратила внимания и продолжила задавать вопросы:
— Склонность к самоубийству?
— Ну, знаешь…
— Ясно.
— Что тебе ясно?!
— Ты считаешь, что жизнь несправедлива?
— Я тебе только что…
— Понятно. Изменения в шкале ценностных ориентиров произошли? Сменились ли прежние авторитеты? Девальвация интересов, которые казались прежде важными? Ощущение ловушки в браке или карьере?
— Да! Да! И ещё раз — да!
— Не ори! — Ванда хмыкнула, поправила указательным пальцем воображаемое пенсне на носу и грассирующим докторским голосом проблеяла: — Ну что ж, голу-у-убчик! Дела у нас неважнецкие, скажу прямо. У вас, милостивый государь, глубочайший кризис среднего возраста, совпавший с коллапсом советской империи. Диагноз неутешительный, но не фатальный. Будем лечить вас клизмами с шампанским, оральным сексом и током в пятьсот вольт.
* * *
Мёртвую Милку мы с Вандой пристроили на скамейке возле подъезда. Изначально планировали оттащить покойницу на собачью площадку, но там, несмотря на ночное время, кто-то был. И, судя по страстным стонам, эти двое проводили время с удовольствием.
Когда наверху мы одевали Милку, из трупа вышел воздух, и я чуть не умер от разрыва сердца — покойница будто выдохнула тяжко, к тому же её глаза закатились и теперь пялились на меня сизыми бельмами. Ванда только хмыкнула.
— Нормально. Воздух в лёгких, — сказала. — Я тоже первый раз чуть не обоссалась. В анатомичке…
— Ты… — Нижняя губа у меня противно подрагивала. — Ты… мед закончила?
— Училась. Бросила. Приподнять её можешь? Сзади-сзади ухвати — через подмышки. Ага, вот так…
— Сейчас-сейчас…
Я сжал зубы и приподнял труп, как она велела. Мне уже чудился трупный дух, и я старался не дышать. Ванда, ползая на карачках, пыталась натянуть на покойницу джинсы. В голову лезли истории про гробокопателей и похороненных заживо, — вон Гоголь всю крышку гроба, говорят, исцарапал, — в памяти всплывали кадры хроники концлагерей, чёрно-белые тощие тела, наваленные горой. Жарким днём над кладбищем стоит сладковатый смрад — приторная смесь вялых роз и гнилого чеснока — именно так пахнет тлеющая плоть.
— Ну, вроде всё… — Ванда поднялась. — Можно будет выносить. Сколько сейчас?
— Полночь. Без семи минут.
— Вниз спустись, выкрути лампочку там — у подъезда. Чтоб из окон не видели — понял?
— А мы её… — Я кивнул в сторону Милки. — Так и понесём?
Ванда медленно повернулась, взглянула зло.
— Нет, — проговорила медленно. — В саркофаге с плакальщицами и оркестром нести будем. Под Шопена.
Я спустился на первый этаж, в парадном не встретил никого. Перед подъездом тоже. Тихо. С набережной долетал шум машин, глухой, как дальняя река. Пахло тёплым асфальтом и летней пылью. Появилось почти непреодолимое желание сбежать. На моей кухне горел свет, Янка вернулась с работы. Нужно лишь дойти до соседнего подъезда, подняться на восьмой этаж, открыть дверь — и всё. И всё! Никаких трупов, никаких сумасшедших соседок с рискованными мужьями. Забыть, стереть из памяти, вычеркнуть из жизни.
Со стороны Яузы донеслась милицейская сирена. Почти физически я ощутил фатальность момента: тугой узел ужаса, смятения, тщеславия и остатков тающего здравого смысла — как тогда, в пятом классе, когда я на спор прыгнул с крыши «Иллюзиона» в сугроб.
Сверху сугроб уже не казался столь надёжным. Он выглядел низенькой горкой на запорошенном снегом асфальте. Рядом стояли Зойка Понаровская, Лось, Петриков и ещё человек шесть из класса.
Я подошёл к самому краю и посмотрел вниз. Внизу все вдруг замолчали. Был момент, я почти сдался: внутри просто не было той силы, которая могла бы заставить меня не только прыгнуть вниз, нет — даже сделать один шаг вперёд. Я молил, чтобы кто-нибудь (желательно Зойка — она и спорила со мной) начал снова меня уговаривать не прыгать. Но все молчали. Даже Зойка. Чахлое солнце пробило зимнее марево и осветило сизые крыши Таганки, зелёный купол Яузской больницы. Вдали, в районе Факельного, вспыхнул крестик над маковкой Филиппа-Проповедника.
История закончилась хорошо — Зойка поцеловала меня. По-настоящему, как во франко-итальянском кино — «в засос» — как мы тогда это называли. Правда, до этого пришлось вызывать «скорую» (момент моего полёта попал в поле зрения билетёрши из «Иллюзиона», она как раз вышла покурить) и везти меня в травмопункт, где сутулый доктор с лапами гориллы вставлял на место мой голеностопный сустав, а после накладывал шину. Плюс пара недель на костылях и бесконечные укоры моей бабки. Согласитесь, не такая уж большая плата за настоящий поцелуй.
* * *
Я не струсил и не сбежал. Нет — обжигая пальцы, я выкрутил лампочку над входом в подъезд. Распахнул дверь и зажал её осколком кирпича. Отряхнул руки и закурил. Точка невозврата была пройдена. Смерти нет и я буду жить вечно. Надо мной висела московская ночь, коричневая и душная, и совсем без звёзд.
Я с удовольствием затянулся и закрыл глаза. Господи, какой же я всё-таки изумительный идиот — подумалось как-то само собой. Из сквера донёсся птичий свист, несколько затейливых нот, звук смолк, после повторился чуть громче. Потом ещё и ещё раз. Вполне возможно, то был соловей. Примерно так звучали наши детские свистульки в форме пластмассовой птички, внутрь которой нужно было налить воду, а после просто дуть.
Соловьиная трель прекрасна своей ясностью. Соловей поёт убедительно и бескомпромиссно, он не ищет одобрения или похвал — он самодостаточен. Точнее, его песня самодостаточна, собственно, она и есть суть соловья. Он лишь инструмент. Без песни соловей превратился бы в ничтожество, вроде обычного воробья.
С обескураживающей ясностью я вдруг понял, что не хочу возвращаться домой. Не хочу видеть свою жену. Не хочу быть с ней рядом, даже в соседней комнате. Озарение это поразило своей простотой: не хочу — значит, не буду. Я даже рассмеялся в голос и весело сказал:
— Не хочу и не буду!
Я выкинул окурок, бегом пронёсся к лифту, поднялся на восьмой этаж.
— Думала, ты сбежал, — сказала насмешливо Ванда. — Чего долго так?
— Соловья слушал.
— На Таганке? Обалдеть, — сказала она. — Значит так: берём с двух сторон и поднимаем — вот так. Понял?
Она присела на корточки, закинула мёртвую руку себе на плечо, ухватила за кисть.
— Вот так! И встаём вместе. Раз, два, три!
Вдвоём мы подняли Милку. При известной сноровке тащить труп оказалось не так сложно — так обычно транспортируют мертвецки пьяных. К тому же покойница была малогабаритной девицей, миниатюрной, про таких говорят — до старости щенок.
Втащили её в лифт. Я нажал на кнопку.
— А вдруг кто-то на первом этаже будет? — спросил я шёпотом.
— Не каркай! — злым шёпотом отозвалась Ванда. — Свидетеля — бритвой по горлу и в Яузу.
Никто нам не встретился. Никто нас не видел. Мы оставили Милку на скамейке и вернулись в квартиру. Ванда выключила свет сначала в коридоре, потом на кухне. В спальню мы не стали возвращаться.
Мы сидели на тёмной кухне и пили водку из горлышка, передавая бутылку друг другу. Стекло было почти горячим от её ладошек. Я сидел напротив Ванды, силуэт её казался плоским и чёрным на фоне кафеля, я смотрел ей в лицо, но совершенно не мог вспомнить, как она выглядит. В потёмках моё воображение рисовало какие-то черты, цепляясь за случайный блик, вспыхнувший на губе или за смутную полутень глазных впадин.
Валерий Бочков (р. 1956) — российско-американский художник (живописец, иллюстратор) и литератор (беллетрист, публицист, эссеист). Родился в Советском Союзе, в Латвии, в семье военного лётчика. С детских лет жил в Москве. Окончил Московский государственный педагогический институт (1980), работал по полученной специальности — художник-график, в том числе книжный иллюстратор. В 2000 году переехал на жительство в Соединённые Штаты Америки. Писать беллетристику начал в 2005 году. Первая книга вышла в России в 2009-м. К настоящему времени — автор более двадцати изданных в разных странах книг и лауреат нескольких литературных премий. Наибольшую известность получила так называемая «Футурологическая трилогия» — романы-антиутопии и политтриллеры «Харон» (2014), «Коронация Зверя» (2016) и «Брат мой Каин» (2017). «Рисовальщик» — тринадцатый роман Валерия Бочкова.
Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»
Смерть Блока
Роман Каплан — душа «Русского Самовара»
Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»
Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»
Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже
Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца
Покаяние Пастернака. Черновик
Камертон
Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»
Возвращение невозвращенца
Смена столиц
Земное и небесное
Катапульта
Стыд
Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»
Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder
Встреча с Кундерой
Парижские мальчики
Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи