литературно-художественный журнал «ЭТАЖИ»

[email protected]

Татьяна Веретенова

Трагедия несоветского человека

11.11.2023
Вход через соц сети:
02.12.20223 229
Автор: Каринэ Арутюнова Категория: Проза

Точно проблеск надежды

Рисунок Каринэ Арутюновой
Утро субботы. Ноябрьский сюжет за окном. Такая однообразная цветовая гамма. На первый взгляд, всего два цвета. Цвет войны и цвет мира.

Если уделить внимание деталям, то проступают цвета жизни. Пускай предзимней, скудной, но все-таки жизни. И множество оттенков серого. Жемчужный, сизый, сонный, цвет войлока и сбившейся в клубок пыли, цвет дыма и гари, цвет сумерек, цвет печали и цвет тишины. Цвет прозябания (от слова «зябнуть»). Охра, ржавчина, дубовая кора, взвесь табака, кофейная гуща.

Нет-нет да и проступит напоминание о лете. Оно в опавшем листе, сохранившем (вопреки всему) интенсивность пигмента. Сетчатка жадно впитывает свет.

Утро субботы. Обманчиво тихое, почти безмятежное. Оно принадлежит мне. Маленькие радости жизни. Вертится ручка забытой на антресоли кофемолки, тяжелой, точно пушечный снаряд. Пришло ее время. Признайся, душа моя, сколько кофейных зерен (эфиопских, бразильских, абиссинских, мелких, глянцевых, крупных, подернутых благородной сединой) ты смолола, в чьих руках была? Какие предпочитаешь сорта? Арабика? Арабика с робустой, дающей ровную вздымающуюся пену? Какой ереванский дом ты радовала?

Выуженная из полузабытья, она вновь занимает почетное место.

Не для того я везла этот снаряд, не для того отмывала от многовековой пыли ереванской барахолки, чтобы забытый, никому не нужный, он простоял в домашнем закутке среди прочих бесполезных предметов.

Подобная была в моем детстве. К визиту вечерних гостей доставалась она с верхней полки. Как весело перекатывались зерна, какой густой аромат шел от них. Кухонные посиделки под вращение жерновов. Сейчас папа расскажет анекдот, и кофемолка замрет в его руках. Невозможно одновременно рассказывать анекдот и молоть зерна!

Женщины, сидящие у стола, охотно смеются и с обожанием смотрят на папу. Еще бы, он такой красивый, мой папа... Как сверкают его темные глаза, сколько иронии и света в них. Я тоже, притаившись в углу, смотрю на папу, на прелестную Неличку, сидящую напротив, на ее породистый с горбинкой нос, живые глаза-угольки, и такую же угольную стильно подстриженную шевелюру. Я вижу, как мило, как обаятельно Неличка кокетничает с папой, какая блистательная пикировка идет за этим столом. Какое тонкое искусство подтекста. Кружева иносказаний. Неличкин муж, Толик, добрейший, деликатнейший человек, с улыбкой наблюдает, изредка вставляя реплики своим негромким глуховатым голосом, явно любуясь Неличкой и моим папой. Я тру глаза, время позднее... Завтра в школу, но она (школа) кажется такой далекой, такой лишней в этот уютный зимний вечер. Мама смеется, у нее хорошее настроение, она совсем забыла, что мне пора спать. Она любуется папой, Неличкой, их безобидной и полной иронии пикировкой, о чем-то тихо переговаривается с Толиком. А я, сидя в своем уголке, впитываю в себя (навсегда, навсегда) это тепло, эту приязнь, этот смех и сверкание, и любуюсь всеми... Неличка и мама, хрупкие, живые, яркие, изяществом своим напоминающие француженок (именно такими я представляла себе француженок), так заразительно, безудержно смеются...

Ну, еще одну, на посошок... Последняя кофейная чашечка (из японского кофейного сервиза на шесть персон, — минималистичные, гладкие со сдержанно золотым ободком цилиндрики, невесомые, хрупкие, я таких нигде после не видела) становится предпоследней, вечерние гости из кухни (задвинутые шторы, тусклый свет) перемещаются в тесную прихожую, где громоздятся зимние одежды, и тут уже аромат вспрыснутой какими-то тонкими духами меховой шубки, запах сырой обуви, и, собственно, книг, которые тут же, равняются друг на друга в застекленных стеллажах, и дополняют мирную картину моего детства.

Детали на этой картинке проступают так явственно, так зримо, так неумолимо, они затмевают унылые школьные будни, чавкающий под ногами снег, всю безысходность темных времен, череду печальных событий.

В сервизе было шесть чашечек. Шесть чашечек цвета топленого молока, каждая из них умещалась в ладони. Счастливое число! Однажды их стало пять. Потом четыре. Ни одна из купленных взамен не могла соперничать с теми, японскими.

В своей любви к кофейной утвари я, конечно же, превзошла родителей. Из всех путешествий я привожу кофейные чашечки, черные, девственно белые, матовые, голубые, алые, белые, цвета слоновой кости, цвета обожженной глины, сквозь них я вижу иные формы жизни, проступающие в ритмичных узорах либо в полном отсутствии их...

От тех, японских, цвета топленого молока, осталось воспоминание. Ладонь помнит форму, и жизнь, сосредоточенную в ней. Глаза помнят свет. Его так много, он заливает этот день, такой серый снаружи, такой яркий внутри...

Кофейная жизнь вновь становится осмысленной. Медленно вращаются жернова. Вздымается коричневая пена.

Аромат и сила жизни вытесняют горькое дыхание войны.

 

 

***

 

Утреннее солнце точно проблеск надежды. Когда солнце, ничего плохого случиться не должно. Но вот опять небо заволокло тучами, и я напоминаю себе, что вообще-то осень, так положено, как же без туч и луж, в которых отражаются свинцовые облака.

Пока пишу, солнце вновь прорывает серую массу, брызжет светом, дарит, как это ни пафосно звучит, надежду. Солнце и утро — это надежда.

К концу дня все сгущается, и тогда на помощь приходит детская площадка неподалеку. Шум и гам спасительны. Пока дети играют, мир замирает, облака расступаются, оружие становится бессмысленным.

Есть несовместимые вещи. Например, убийство и солнечный луч. Убийство и яблоки, живописно лежащие на блюде. Играющие на площадке дети.

Картина, которую необходимо закончить. Томик Диккенса с закладкой, золотое тиснение на переплете. Плед, под которым дремлет собака. Чей-то смех в кромешной темноте.

 

***

 

Третий день вертится обрывок фразы — я проезжала Винницу.

В пылающем раскаленной медью сентябре, мимо налитых светом и ровным жаром садов, мимо яблонь, согбенных под тяжестью осенних плодов. В том году лето случилось долгим, безразмерным почти, и дорога была естественным продолжением его, — мимо небольших уютных городов и пригородов, вдоль клубящихся рощ, мимо бредущих коров, лениво помахивающих хвостами.

Я проезжала Винницу. Я проезжала Житомир, Хмельницкий, все эти малые и большие районные центры между, мелькающие указатели с обозначениями, редкие автобусные остановки, старушки с выставленными на продажу корзинами, крынками, накрытыми марлей, с домашними закрутками зеленых помидоров, слив, маленьких знойных перцев.

Впереди был долгий путь — через Каменец с его непроходимыми лесами, через ореховую Буковину, нарядную разноцветную Румынию...

Но небольшой привал вблизи Винницы запомнился ровным покоем, провинциальным уютом, одномерным шмелиным гулом и райскими яблочками, скатывающимися под ноги.

Винницкое, винное, хмельное — оно бродит во мне, теряясь в лабиринтах памяти, столь же долгой, как то долгое, жаркое лето.

И только фраза, вернее, обрывок ее, который пытаюсь ухватить, точно лоскут ускользающей жизни, которая там, за поворотом, обрывается, упираясь в тупик, но неизбежно остается в ком-то — словом, одним, двумя или пятью, собранными воедино.

И крохотные райские яблочки, их пряный, винный аромат, их дикий, терпкий вкус, их незначительность и невзрачность, их моментальная готовность скатиться под ноги, и этот шорох и гудение в нагретой высокой траве, и слово, в котором настоянный на полыни мед, и легкость молодого вина, пьянит и горчит, смеется и плачет — винница, винница, винница.

 

***

 

Светлое утро в Киеве. Такие только осенью бывают и в детстве. Все идет своим чередом, как будто сообщают поющие птицы, и утренние собаки, трусцой бегущие по утренним дорожкам. Все идет чередом — гладкие, маслянистые каштаны уютно ложатся в ладонь, перекатываются под ногами.

В доме много новых лиц и новых детей.

Тихое светлое утро, переходящее в полдень, неправдой кажется ночной и предутренний морок, с остро воющими сиренами, вот к этому пока не получается приспособиться, видимо, наладили звук, и он прорывается сквозь закрытые окна, и тут же ночные кошмары врываются в мир спального района, в котором только что было многолюдно, а теперь — пустынно, только чье-то окошко светится вдалеке. Прислушиваюсь к сопению собаки, подхожу, глажу, чувствую ответный вздох. Вот и отбой.

Целая жизнь прошла с начала войны, и рожденные накануне ее дети, возможно, скоро произнесут первые слова. Наверное, это будут мирные слова, как в любые мирные времена. Папа, мама, дай...

 

***

 

Особенно несправедливо посреди ночи или под утро. Во сне успеваешь забыть... Немного забыть. Днем отвлекают дневные заботы. Гуляющие в сквере собачники, мамы с колясками, детские голоса. Старушка, медленно идущая вдоль ограды. Она и оповещений не получает, у нее нет мобильного телефона. Возможно, это счастье. Не слышать, не знать.

А ты, как назло, слышишь каждый шорох, каждый скрип. Ловишь во вселенском гуле низкие частоты. Или высокие. Или неземные какие-нибудь, марсианские. Так и есть. Нашествие марсиан.

То ли собака сопит, то ли… Нет, все-таки, собака. Потрогать нос, бок, юркие позвонки, нежные уши. Живая сонная жизнь. Счастье.

Перетащить подушки поближе и дышать в унисон.

Бабая помнишь? Черную руку? Все это существует...

«Придет серенький волчок...»

Какой смешной. Не бойся. Спи, маленький, мама тебя защитит.

Вот и отбой.

 

***

 

Что радует, так это последовательность. Хоть в чем-то. Никто не отменял смены времён года и буйства оттенков, — от жженого сахара до молочной карамели, — от кофейного до густо-карминного. Воздуха, настоянного на долгом щедром лете, на обильных осенних дождях. Смешной пес семенит короткими лапами, воображая себя поводырем и, чего скрывать, первооткрывателем. Чего, спросите вы? Чего открывателем? Каждого дня со всеми его подробностями, с началом его и угасанием, со всей монотонностью повседневного, сиюминутного, незначительного.

Шелест человеческого присутствия, обрывки слов, междометий — все повисает в воздухе, точно клочья зыбкого тумана. Вдруг все становится важным. Свет в доме напротив. Скорая на углу. Следы пребывания других. Только что вышел. Вошёл. Был и вернулся. Так важно предвосхищать простое, не трансцендентальное, не метафизическое. Был, есть, будет. Скорая, выпустив облачко вонючего дыма, вздрогнула, застыла, будто пребывая в сомнении относительно всего, но, качнувшись, отъехала.

 

***

 

Отсутствие света (и связи) сродни забвению. Оно обрушивается внезапно, без полутонов и смягчающих прелюдий.

Мир вокруг тебя рушится. Куда-то исчезают предметы — нет, их все еще можно отыскать, и, посветив фонариком, уберечь от абсолютного небытия.

Все, оказывается, существует, кроме тебя самого.

Тебя, собственно, и не было никогда. Эффект присутствия поддерживался искусственно, при помощи заменителей, подсластителей, в общем, эрзаца. Привычка обустраиваться в пространстве через зрение, слух, зачем-то поддерживаемые связи, убеждение, что так надо, так лучше, так правильно.

Иначе нет тебя. И правда, нет. Пытка темнотой, погружением в ее, темноты, множественные слои и глубины. Все, что у тебя есть — это ты сам. Наконец-то! Радуйся обретению... Но, увы.

Вспышка света обнаруживает тебя почти в той же позе, на том же месте. Ты привык быть невидимым, точнее, почти не быть.

Неделю назад закончилась романтическая возня со свечами. Где-то копошится вялая мысль, — а если начнется... и тут же ответ, — меня и так нет, собственно, какая разница.

Предметный (не охваченный светом) мир перестает быть значимым. Нет, он все еще существует. Где-то струится полная движения жизнь, она переливается всеми цветами и оттенками, скользит между пальцами, точно драгоценная, редкая ткань. Шелк, парча, панбархат. Все эти складки, тени, контуры, удачно подсвеченные, создают иллюзию присутствия.

Мир все еще существует. Зависимый от графика отключения энергии, он больше не принадлежит тебе.

 

***

 

Первым дает о себе знать холодильник.

Хотя нет, вначале вспыхивает свет. Он вспыхивает так ярко и всегда неожиданно, что глазам, привыкающим жить наощупь, становится почти больно. Но, если свет выключен, то первым оказывается гул холодильника. Вот как сию минуту. Прямо сейчас. Прямое включение. Точно живое существо, он вздрагивает всем своим большим белым телом, и начинается жизнь. И хочется припасть к его чистым девственным граням, обнять, точно лучшего друга, — где же ты был, дружище, отчего молчал, не подавал признаков жизни?

Итак, вначале был гул холодильника, а вовсе не слово, как мы все наивно полагали. Потом — мерцание зеленых огоньков, предвосхищающих главное — связь. Вот помигивает оранжевый, и тут же зеленый. Стараясь не спугнуть чудо, я почти не дышу.

Новые реалии подталкивают к быстрому осознанному выбору. Звонок — самым близким. Беседа — самая важная. Сколько счастья в звуке живого и родного человеческого голоса, пробивающегося сквозь все заграждения и сбои провайдера.

Присутствие. Пожалуй, оно становится наиважнейшим. Ты у них, они у тебя.

Есть.

Конечно, и утробный ровный гул белого исполина, и вспыхивающий (до рези в глазах) свет. И ошеломленное впитывание каждой клеткой его частиц, фотонов и протонов.

Потом кормление морских свинок — зарядок, телефонов, аккумуляторов. Свинки припадают к источнику жизни. Я вижу, как наливаются они молодостью и здоровьем. Я слышу, как благодарно течет по проводам ток...

К слову сказать, я так и не понимаю, из чего его добывают, из чего оно состоит, самое время взяться за уроки физики, которыми пренебрегала в восьмом классе.

 

***

 

Бойкая, крепко сколоченная женщина, уверенно и размашисто сгребающая листья в округлые холмы, отчего же я всегда робею перед ней, ощущая невидимую стену между нами, воздвигнутую кем-то (не мной, не мной) преграду? Отчего так холодно ее сквозь зубы брошенное приветствие, так здороваются, повернувшись спиной, только с откровенно чуждыми...

Иду на свет мерцающего фонарика, окликая невидимую рядом собаку. Столько человеческого в прозе ежедневных ритуалов. Сметаемые на обочину листья, сколько тихой поэзии в них, обыденность случайного приветствия, в котором нет, собственно, самого приветствия, ноябрьская горечь и темнота, сиротство погруженного во тьму городского пейзажа.

Ежедневный ритуал выгуливания младенцев. Хоть застрелись, а ребенку нужен воздух. Да, приправленный дальним гулом, подсвеченный (будто неоном) словом «война», и резким светом чьего-то фонарика. Юная женщина, в куцей курточке с капюшоном, толкая коляску, движется вдоль дома, туда и обратно, и опять туда. Ловлю себя на том, что провожаю ее взглядом, одновременно держу и держусь. Она за коляску, я за нее и собаку.

 

***

 

Слова замирают, припечатанные сургучом, будто поцелуем, движение их вдоль и вослед, живое и непредвзятое, останавливается, уколотое дальностью (по мере удаления) и невозможностью восполнить пробел, полосу отчуждения между живым и живым, между мной и другими.

Вчерашнее, предполагающее встречу небезразличных друг другу людей, готовых к дружеским излияниям и возлияниям, лёгкость объятий и похвалы, хождения от распахнутого в чей-то двор(а там мягкая взвесь ноябрьских сумерек) окна, — к балкону и обратно, набеги на ближний маркет, и, безусловно, готовность слушать и слышать, создавая тем самым поле приятия и любви... Но не беззубой, боже сохрани, а готовой к иронии, невинному самолюбованию и желанию любоваться и восхвалять, к уколам и пикировкам (приправленными опять же возрастающей взаимностью).

Блаженное вчера, в котором погребены смыслы и воспоминания, погребены, но не окончательно забыты, пока мы, насыщенные и напоенные вибрациями слов, перетеканиями энергий и потоков(от человека к человеку, от слова к слову), движемся (антенны небесных светил фиксируют мерцание наших телефонов и траекторию движения), и всякое слово, вырываясь из губ вместе с облачком пара, ложится в основу следующих воспоминаний, итак, воспоминания о воспоминаниях — вот, собственно, итог замерзающей на ходу и от этого особенно острой нежности к идущим во тьме мимо обломков кораблекрушения...

Здесь были мы, — рефреном обозначенный шаг, — и чужие окна, застеклённые балконы, лоджии, решетки, за которыми угадывается след и свет вчерашнего тепла и невозможность в нем задержаться.

Ибо что есть слова, как не попытка фиксации воспоминаний и смыслов, желаний и воспоминаний о них. Ибо что есть слова, как не последнее убежище бегущих «от».

 

***

 

Зима еще не началась, но, мне кажется, что-то очень важное запомнится из этих погруженных в полумрак дней и вечеров.

Ряд темных домов, а за ними еще ряд, и еще. Что-то очень обнадеживающее в людях, идущих с фонариками разной мощности и конфигурации.

Появилось время «для себя». Необязательно проведенное с пользой. Нет. Просто личное, в обрамлении темных окон и горячего свечения от зажженной свечи.

Мысли о том, что зима неизбежна, и неизбежны тяжелые и холодные времена.

Но сегодня, в этот теплый ноябрьский вечер, я слышу счастливые голоса, чей-то смех за окном, и, как никогда, хочется верить в лучшее.

 

***

 

Нет ничего более отрезвляющего, чем конкретный ужас небытия. Каждое мгновение наполнено пульсирующим чувством (и желанием) жизни. Тогда как в обыденном своем существовании мы проходим мимо этого острого чувства, не особо концентрируясь на нем.

Стоит воцариться иллюзии (всего только иллюзии) спокойствия, как мозг принимается за прочие задачи, куда менее возвышенные. Жажда жизни сменяется практическим способом выживания в условиях военного времени.

Буквально сию минуту сердце висело на волоске, и кроме остроты сиюминутного, вы не испытывали ничего, но проходит каких-нибудь полчаса, час, и вы хладнокровно прикидываете, достаточно ли в доме воды, еды, заряжены ли фонарики и прочие портативные устройства.

Идущие по улице полны неизъяснимого достоинства. И это не достоинство человека, живущего в относительном благополучии (в свободном и справедливом мире, где давно существующие и действующие законы легко управляют соотношением прав и обязанностей, степенью свободы и долга).

Это достоинство того, кто сделал выбор (порой, увы, обусловленный отсутствием его, если говорить о тех, кто лишен возможности двигаться). Это достоинство выживающего вопреки.

Посреди тектонических разломов, наполненных дождевой водой, продают основательно промокшие букеты георгинов. А, если быть честным, всего один букет. Ну ладно, яблоки, их красота обоснованно полезна, ею можно накормить ребенка и старика, но цветы? В этой ноябрьской, уже зимней скудости, их скромное явление точно напоминание о праздничной ткани жизни. Их мокрые лепестки в окружении ледяных наростов на потемневших от влаги ящиках, точно вызов, либо же обещание... почти бесполезной, но такой необходимой живому и дышащему красоты.

Нет ничего более щемящего и внезапно обезоруживающего, чем сладкие рождественские песенки в единственном (на весь район) открытом супермаркете. Тусклый, постоянно прерывающийся свет, либо же темнота, из которой проступают силуэты с фонариками. Фоном идет рождественская музыка, полная детского ожидания чуда. Руки, сосредоточенно ощупывающие, раскладывающие будто облитую воском, светящуюся хурму, благоуханные цитрусы — мандарины и густо-оранжевые, отороченные тугими темными листьями клемантины.

Тихая очередь у кассы. Пулеметная очередь кассового аппарата. Шелест, дуновение (точно мольба) — будь ласка, будь ласка. Не старый еще мужчина, сидящий на картонке у двери. Собака, смиренно лежащая рядом. Молчаливые ждущие глаза и того, и другого.

 

***

 

Мир апокалипсиса — это синусоида. Рваный ритмический рисунок, в котором находится место цветам на асфальте, рождественским песнопениям (возвращающим резко и болезненно в иные времена), и внезапной человеческой улыбке, придающей смысл сужающемуся полю жизни.

 

Киев, ноябрь 2022

Страница Каринэ Арутюновой в «Этажах»

 

Каринэ Арутюнова, автор книг «Скажи красный», «Мой друг Бенджамен», «Свет Боннара», «Падает снег, летит птица» и других. В 2022-м году вышли книги «Канун последней субботы» (АСТ, Москва), «Патараг» (Друкарский двор Олега Федорова, Киев).

02.12.20223 229
  • 2
Комментарии

Ольга Смагаринская

Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»

Павел Матвеев

Смерть Блока

Ольга Смагаринская

Роман Каплан — душа «Русского Самовара»

Ирина Терра

Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»

Ирина Терра

Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»

Елена Кушнерова

Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже

Эмиль Сокольский

Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца

Михаил Вирозуб

Покаяние Пастернака. Черновик

Игорь Джерри Курас

Камертон

Елена Кушнерова

Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»

Людмила Безрукова

Возвращение невозвращенца

Дмитрий Петров

Смена столиц

Елизавета Евстигнеева

Земное и небесное

Наталья Рапопорт

Катапульта

Анна Лужбина

Стыд

Галина Лившиц

Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder

Борис Фабрикант

Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»

Марианна Тайманова

Встреча с Кундерой

Сергей Беляков

Парижские мальчики

Наталья Рапопорт

Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи

Уже в продаже ЭТАЖИ 1 (33) март 2024




Наверх

Ваше сообщение успешно отправлено, мы ответим Вам в ближайшее время. Спасибо!

Обратная связь

Файл не выбран
Отправить

Регистрация прошла успешно, теперь Вы можете авторизоваться на сайте, используя свой Логин и Пароль.

Регистрация на сайте

Зарегистрироваться

Авторизация

Неверный e-mail или пароль

Авторизоваться