|
“Мы жили в домике у моря. Только поженились — уехали. Красиво. Не знали ещё друг друга, а он уже постель колотил, хотел, чтоб как у императрицы: высокие перины… не рассчитал, каркас не пролез, пришлось пилить. Но я была счастлива. Кажется, только тогда и была, покуда подушки не взбила.
Никому не должны, дом свой, отец приданное оставил, жили в удовольствие. Он рыбу ловил, в город на базар ездил, а я стирала, готовила, купалась. Море было синее-синее и шумело так… я никогда раньше моря не видела. Сейчас меня от него тошнит”.
Старуха отвлекается от пряжи и смотрит в открытую дверь ветхой землянки на синее море. Море спокойно в это время суток, в это время года. Но спокойствие не передаётся старухе. Её руки дрожат, голова мерно кивает, будто от качки. Вдали она видит старика, бредущего с пустым неводом. Не бывать уже им счастливыми. Она поняла это, когда треснуло корыто: даже вечные предметы разрушались в их доме.
Нагибается старик и робко входит в землянку, загораживая собой море. Садится, снимает лохматые лапти, всё молча. Сейчас он почти готов к смерти, но это длится уже долгие годы. Для него время остановилось, и смерть никогда уже, наверно, не придёт за ним. Он понял это, когда треснуло корыто: даже вечные предметы сдавали. Зато теперь он ничего не боится. Мучит лишь разговор о неводе, который который день остаётся пуст. Но боится он не голода, а жены. Поэтому робость и двигает им на закате. С рассвета ловил он рыбу, но только тина и трава морская путались в изношенных сетях. Впрочем, и старик имеет право на секрет.
— Ну давай. — Начинает она попрёк. — Я готова ещё раз выслушать твой рассказ. Делать-то всё равно нечего.
— Нечего мне рассказывать.
— Ой, да ладно! Сколько слушала, как ты страдальчески закидываешь невод в море. Не убудет.
— Я устал. Одна тина да вода морская. — Говорит старик, а сам улыбается.
— Ну-ка посмотри на меня.
— Чего?
— Врёшь мне.
— О чём ты, старуха? — Играет удивление старик.
— Что поймал, говори!
— Видишь ты, невод пустой, разве что я сырую рыбину по-твоему на ходу съел?
— А чего ты тогда улыбаешься, как дурачок?
— Ничего я не улыбаюсь.
— Не ври мне. Я увидела. Я тебя тридцать лет знаю.
— И три года.
— Тем более. А ну говори!
— Эх. — Не выдерживает старик и рассказывает ей великое чудо. Говорит он отрывисто, запальчиво, как не говорил давно. — Я сегодня поймал было рыбку. Золотую рыбку, не простую. По-нашему говорила рыбка.
Старуха смотрит на него, как на потерпевшего кораблекрушение, поленьев
подкидывает:
— Да-а? И что же она тебе говорила?
— Домой в море синее просилась. Дорогой ценой откупалась: чем только пожелаю. — Вдруг старик замолкает. И молчит.
— И что ж ты?
— Я… не посмел взять с неё выкуп. Так выпустил.
Рассмеялась старуха, аж пряжу из рук выпустила. И сквозь смех, сквозь слёзы, которых накопилось в ней, говорит:
— Ох, и дурачина ты! — Хохочет она. — Ох, простофиля! И что ж ты не попросил ничего с этой волшебной рыбки? Корыто бы хоть с неё взял. Вон, наше-то совсем раскололось! Стирать-то портки твои не в чем. — И заливается дальше.
Всерьёз воспринимает старик слова старухи. Даже сомневается: была ли в его неводе рыбка такая? Может, померещилось подслеповатому? Берет невод и отправляется обратно к морю.
Смотрит ему вслед бедная старуха и уже не смеётся. Только слёзы остаются на морщинистом лице. Тридцать лет и три года её уходят в море.
||
“Когда он впервые взял меня, было отвратительно. Его мелкий наморщенный отросток... Сначала у него долго ничего не получалось, а когда получилось, он сразу кончил. И так было всегда. Всегда было отвратительно. Не могла днём смотреть в сторону тахты. А винила себя. Но ведь я его любила.
Приданное скоро кончилось. В наше море пришли люди с крупными сетями, и улову стало меньше. Земля быстро устала без редких дождей — обмельчал урожай. А через три года и любви не стало. Последние тридцать лет мы безрадостно выживали, у меня не было времени на себя, времени на то, чтобы остановиться и подумать. Я что-то упустила. Что-то важное. А теперь уже поздно. И я потеряла надежду. Теперь ты понимаешь”.
Старуха отвлекается от пряжи и смотрит в открытую дверь ветхой землянки на синее море. Видит, море слегка разыгралось. Возможно, дождь будет. Старик попадёт под ливень, заболеет и умрёт, а винить она будет себя, и сильно, но не в том, что заморила мужа, а в том, что оставила себя в непригодном для местной жизни одиночестве. Впрочем — всё равно уже.
Голова кивает сама по себе — это старческое. Она чувствует неприятный кислый запах, который источает собственное тело, и вспоминает, что пора бы постираться, но не в чем: на днях треснутое корыто раскололось. Злость начинает преобладать над безразличием, она откладывает пряжу, выходит из землянки, чтобы поскорее встретить мужа и всё ему высказать, но внезапно натыкается взглядом на новое корыто, да такое, какой и в столице показать не стыдно: толстое, широкое, без зазубринки, из тёмного морёного дуба. Что за чудо?
Вдали она видит старика, всё такого же немощного и жалкого, но как будто уже другого. Хоть невод и пуст, зато корыто новое. Не так уж он и стар, замечает она, пятьдесят лет не срок для мужчины. Побрить, помыть да в постель уложить. Это она может.
— Погляди, корыто. — Говорит она ему без упрёка. — Неужто рыбка?
— Верно, рыбка.
— Чудеса. Иди поешь, а то совсем за сегодня набегался. Похлёбка осталась.
Как мужчина и женщина они уже давно ничего не могут дать друг другу. Во всяком случае, давно не проверяли такой возможности. Поэтому старуха размыслила: а почему бы не попробовать? Мы нищие, так чтó себе отказывать в том, за что платы не требуют?
Рыбак ест молча и медленно. Ничто не тревожит его усталую душу. Поев, он поднимает своё кощеево тело, чтобы опорожнить в выгребной яме, но старуха не даёт ему проходу, а приближается и даже — дотрагивается. Опешивший старик вздрагивает.
— Ты чего? Ты чего! — Вскрикивает он, не поняв ласки, позабыв, что такое бывает. Она — не теряется и пробует ещё раз прильнуть к его худому торсу. Он — отпрыгивает в ужасе и блажит: — Что ты, что ты!
Злится старуха, бранится пуще прежнего, с досады-то:
— Дурачина ты! Корыто он новое выпросил! Да что толку в твоём корыте, если живём в нищете? Всё прогнило, как и кости твои треклятые! Возвращайся к рыбке своей и выпроси избу!
Смиренно берет старик невод и плетется вновь к синему морю.
— Дурак, зачем невод? Оставь. Не ловишь же ты её каждый раз!
Возвращается, оставляет невод, уходит, измождённый, называя про себя старуху сварливою бабой.
Смотрит ему вслед бедная-бедная старуха и уже не злится. Только слёзы, большие горячие капли падают из глаз отверженной, обделённой любовью, женщины.
|||
“Тридцать три года — как думаешь, это много? Кому-то, может, и на целую жизнь бы хватило, а для меня пролетели за минуту. И о чём я думала? На что я надеялась? Я вообще на что-нибудь надеялась? Не отвечай. Наверно, каждый день ждала сказки, чуда, которое всё изменит, а оно всё не наступало. И почто я терпела столько лет? Дура. А теперь смерть близко.
Может быть, рыбка эта золотая, если она и вправду существует, — мой второй шанс? Может, вот оно, чудо-то? И как им не воспользоваться? Может, смерть не так близко? Может быть, именно ради этого момента я и выживала?..”
Старуха отвлекается от пряжи и на синее море смотрит из ветхой землянки. А когда-то настоящая изба стояла. Поставили неудачно, к воде близко. Годами море подмывало почву, и всё, что на ней ни было, уходило под землю вместе с надеждами. А старику даже нравилось жить вот так: ближе к смерти, к земле привыкаешь. Он-то уже давно сдался.
Выбирается она из сырой землянки с мешочком золы и горячими камнями. А солнце ещё печёт, хоть и тучи сбираются. Садится у нового корыта стирать выцветшие тряпки. Стирает и думает: а зачем им новое корыто? Новой жизни всё равно не будет. Стирает и думает. Вдруг тень её тучная покрывает, но не с неба она исходит — с земли.
Оборачивается старуха: позади неё не землянка стоит, землянки нет уж и следа, а изба со светёлкой, с кирпичной белёной трубою, с дубовыми тесовыми воротами.
Крестится старуха, на колени падает. Дух прошлого витает над ней.
— Господь Всевышний!
Без сил садится старуха на скамеечку под окошком ждать мужа. А он идёт медленно, неторопливо тянется на закате, как время. Что он пережил сегодня? Стыдно ему просить было всемогущую золотую рыбку о мелочах людских, но страх перед женой сильнее. Дрожали колени, пересыхало горло, а он просил, унижался, впрочем, что ему?..
Увидел избу новую и ахнул. И светёлка, и труба в кирпич белёная, и ворота тесовые — и зачем нужно это всё? Кому?.. Жили же кое-как. Баба зачем-то войну устроила, жизни новой захотела. Но ничего не сказал старик, подошёл к избе, к самой двери, а войти не может. Робко. В землянке привычнее было.
— Ну, чего встал? — Спрашивает его старуха.
— Где мы?
— У синего моря. Не видишь?
— Где землянка?
— В голове твоей пустой осталась.
Заходят старик со старухой в избу новую чай пить. Смотрит она теперь из окна стеклянного через тесовые ворота на лиловое закатное море и думает о золотой рыбке, исполняющей любые желания. Что теперь попросить у рыбки, какую оплошность судьбы исправить?
Всего пару часов прошло, а старик уже к новой просторной избе привык. Разлёгся на широкой тахте и махорку курит, довольный, песню молодую напевает, смотрит сквозь дырявый лапоть как свет на паласе лежит. Надеется, наивный, что успокоилась его сварливая баба. А она встала перед ним на палас и спрашивает:
— Ты чего мычишь?
— Так. Мотивчик.
Смотрит на него сверху вниз, руки в боки, брови в гневе сложила:
— Ну и дурак же ты. — Бранит она, аж глаза блестят. — Ой, и дурачина ты, прямой простофиля! Выпросил избу! Теперь довольный лежит: большего и мечтать нельзя, правда?
Молчит старик подобострастно. Ещё утром он и не мечтал ни об избе, ни о махорке. А старухе неймётся: стоит лишь озвучить желание, как становишься его рабом. Её трясёт от негодования.
— Значит так: воротись к рыбке, поклонись и скажи: не хочу я быть чёрной крестьянкой, а хочу быть столбовой дворянкой! — Повелевает старуха. — Понял?
— Понял.
— Повтори.
— Не хочет быть крестьянкой, а хочет быть дворянкой.
— Столбовою!
— Столбовою.
Нехотя встает с широкой тахты старик: опять унижаться. Да что уж: он привык: дед его унижался, отец унижался, и он будет. Так уж заведено у них, у крестьян. С этим ничего не поделаешь. Чуда не случится.
Он шамкает губами на пороге, как только ветхие люди умеют. Старухе его становится откровенно жалко, думает даже не пускать сейчас, после солнца, можно же, в конце концов, и с утра отправить, но всё-таки, взглянув на тахту, гонит его вон.
Уничтоженный (впрочем, уже давно) старик уходит, называя про себя старуху вздорной дурой.
Смотрит ему вслед зажиточная бедная старуха и уже нет негодования в душе её. Только досада и маленькие, детские слёзы падают, куда недавно еще падали последние лучи солнца, на палас. Что она может исправить сейчас, на пятом десятке? Как ей теперь научиться жить и думать по-новому? Куда деть несчастную память последних тридцати трех лет?..
Она падает на тахту лицом в подушку и воет.
||||
“Этот уже ни на что не годен. Он слаб и бездетен. Даже любить не умеет, лишь рабски преклоняться. Натура холопа. А у меня какая, спросишь? А у меня другая. Посмотри: разве ради этого я столько терпела? У меня отец купец был, не хотел за крестьянина отдавать, ан отдал, меня отдал, единственную дочь. Уж сколько я потом рыдала.
Теперь я могу подумать о главном. Но как? Что главное? Всю жизнь я думала, что у меня на это главное нет времени, а когда время появилось, — не знаю, что это.
Сначала надо освободить себя от этого простофили. Я до сих пор в рабстве у него. В рабстве у раба. Что может быть унизительнее?”
Старуха просыпается от стука в дверь в пустом тёмном помещении. Зажигает свечу и слышит в ночном окне шум (неспокойно море). Смотрит в потолок: незнакомый потолок. Не видывала она ещё таких потолков красивых. Опять стук в дверь.
— Да сейчас, сейчас! Иду!
Открывает она дверь, а за дверью мужик непонятный с усами — шапку сымает и поклоны бьёт.
— Сударыня, ради Бога, не бранитесь!
— Ты кто?
— Так это. Еремей. Холоп ваш.
— Холоп? Мой?
— Так точно-с.
Забилось у старухи изношенное сердце, дурно стало ей. В глазах помутилось. Что-то ещё кричал Еремей, но она его не слышала. Ничего не слышала и не видела ничего.
Открывает на утро старуха глаза, а над ней слуги копошатся. Прогнала их не то с перепугу, не то от незнания, что делать с ними. Сама прибралась, приоделась. А гардероб набит мехами. Тут тебе и шубки лисьи, и душегрейки собольи, и кички всех сортов. Вниз посмотришь: сапожки разных цветов глаз пестрят. А шкатулку открывает — там жемчуга да ожерелья, перстни золотые, браслеты да серьги — загляденье! Говорит старуха себе, стоя перед зеркалом:
— Ну, рыбка! Волшебница-рыбка. Это что ж происходит? Никак сон?
Протирает очёса старуха — не исчезают хоромы, на месте красивая жизнь.
— Ну, чудеса! Ну, рыбка! — И хохочет старуха громко. Нескоро успокаивается, выходит на крыльцо, терем оглядывает: высокий терем, богатый. Ходит по двору — все ей кланяются. А она никого и знать не знает. Диковинно! Слышит, крики:
— Выслушай, барыня! Барыня! Бар…
Обрывается голос, кулаком кто-то затыкает старика. Так это ж супруг её ободранный орёт из-за забора!
— Пустите. — Велит столбовая дворянка. Тот падает к её ногам. И чуть не плача, говорит:
— Здравствуй, барыня-сударыня дворянка!
— Ну, здравствуй, мучитель.
— Чай, теперь твоя душенька довольна?
Морщится новоиспечённая дворянка. Злость берёт её за отвороты душегрейки. Мраморное лицо наливается краской. Ещё и слова не сказала, а уже страшно старику.
— Да как ты смеешь, холоп?! Мне, столбовой дворянке говорить такое! Да кто ты вообще?! Откуда такой взялся? Уведите его на конюшню служить!
Уводят старика под мышки. Не брыкается он, идёт повинно и вспоминает, что ему рыбка говорила, как она добра была к нему, хотя могла ведь и разозлиться не на шутку. Не печалься, говорила она ему; а как тут не печалиться, коли у тебя баба одурела. И обращалась рыбка так: «старче». Никогда старуха к нему так не обращалась. Не видела его таким: важным и мудрым. Вот если бы золотая рыбка была не рыбка, а женщина, тогда бы он…
Вот неделя проходит, другая проходит. Неймётся старухе: опостылела жизнь в хоромах. Всё у неё есть: стол и гардероб аж ломятся. Чарки золотом покрытые полны вина. Только вот поговорить не с кем. Все ей служат-прислуживают, а умных людей не найти. Застоялись мозги у старухи. Вспомнила про старика, который уже и на новом месте обжился. Послала за ним. Приходит старик, глаза в пол пялит.
— Ну как тебе новая жизнь?
— Не жалуюсь, сударыня.
— Ещё бы тебе жаловаться. Раньше таскался с пустым неводом, а теперь небось жрёшь от пуза.
Старик промолчал.
— Много я для тебя сделала, верно говорю?
— Верно.
— Так-то. Вот и ты — воротись к рыбке и скажи, что я не хочу больше быть столбовой дворянкой, а хочу быть волною царицей. Понял?
Испугался старик, взмолился:
— Ты что, баба, белены объелась? Ни ступить, ни молвить не умеешь. Насмешишь ты целое царство!
Осердилась пуще прежнего старуха. Не ожидала от старика подобной дерзости. По щеке ударила мужа.
— Да как ты смеешь, мужик, спорить со мною? Со мною, дворянкой столбовою? А ну ступай к морю! Не пойдёшь, поведут поневоле!
Озирается старик, видит, уже дворня собралась на крик бабки, и скалится на старика не по-доброму. Посмотрел он на старуху и не узнал в её лице черт той женщины, что когда-то знал.
Сидит одна старуха у окошка и утирает слёзы ситцевым платком. Стара она, а жить счастливой так и не научилась.
|||||
“Тридцать с лишним лет я не видела снега. Разменяла холод на голод. Теперь сыта, а на дворе вечно жара стылая. Море за окном — видишь какое, синее-синее? А мне убить себя хочется. Оказалось, что несчастлива я была не от нищеты тела, а от чего-то другого. Теперь уже некогда выяснять.
Но почему я не счастлива? Почему именно я? Почему не могу, как этот пехтерь, лежать и радоваться дырке в лапте? Уж если бог создал человека, то надо было либо наградить меня большим умом, либо не давать ума вовсе. Умных людей не понимаю, с дураками скучно. Мучение: думать что-то, и не знать, что это. Кабы ты была рядом, ты бы сказала мне…
Интересно, на что способна золотая рыбка?”
Гремит гром, и старуха отвлекается от пряжи, которую прячет от дворовых. Смотрит в окно: почернело синее море. Будто темнота ночи ушла в воду и осталась там. Тучи ордою затеснили небо. Отворачивается старуха и смотрит на свои морщинистые руки. Вот оно: напоминание о прошлом. Морщины — изжитые борозды. Разъезжается дорога, если её не мостить, но человека ведь не вымостишь. Заболело сердце. Старуха убирает в кованый сундук пряжу и ложится. Падает ливень. Она отворачивается к стене и засыпает. Ей снится сон.
Во сне она молода и красива. Щёки румяные и руки нежные. Со двора кличут её по имени. Она краснеет перед зеркалом, откидывает косу, выдыхает и решается выйти из дому. Это Данила, купеческий сын. Познакомились на рынке. Он уже больше месяца ухлестывает за ней. Она любезничает с ним, но боится сказать отцу. Ей тринадцать, и отец запрещает ей общаться с юношами ещё год. Но она уже познала свою хрупкую плоть и готова на углубление. Она стоит у ворот и смотрит на красавца Данилу, одетого легко и просто. Ему восемнадцать, и он зовёт её сбежать.
— Со мной ты будешь счастлива. — Говорит он. — Со мной ты будешь самая счастливая.
Ей не верится, что он говорит это. И она хочет, чтобы он повторил в третий раз, но он молчит, ждёт ответа. А она и представить себе не может, чтобы сбежать от отца. Как может она обмануть его? Он в одиночку воспитывал её после смерти матери, и теперь покупал ей лучшие вещи и привозил её желания из других стран. Она молчит, а Данила твердит своё:
— Поехали со мной. Отец ещё не скоро хватится. Уедем к морю.
— Я никогда не видела моря. — Говорит она.
— Тебе не нужно будет работать. Я всё устрою. Мы будем счастливы.
Она представляет бесконечную жизнь у моря, жизнь, укрытую ситцем и жемчугом. Она представляет шум моря и запах моря. Оборачивается и вспоминает отца, сидящего над новым платьем, сегодня из Москвы, и не находит конца своему горю.
— Я не могу сейчас. Через год. — Отвечает она и уходит.
Он кричит ей вслед, она не слышит. Вечером приезжает отец. Отец приезжает не один. С ним малахольный юноша, чуть старше её. Он пугливо и глупо улыбается.
Новый гром будит старуху. Она смотрит в окно, где не видно ничего, кроме мрачного неба. Значит, палаты выросли, и теперь это дворец. А она — царица. Больше ничего не изменилось.
Дождь не переставал, и сейчас не разобрать времени суток. Ей страшно. Она зовёт кого-нибудь. Прибегает молодой дворянин. Он хорош собой и почтителен. Стоит перед ней весь движение. Наверно, он мог бы быть её прилежным любовником. Хоть сейчас, когда у неё пахнет изо рта, а от кожи несёт кислятиной. Он кланяется в пояс.
— Ваше величество…
— Как тебя зовут?
— Давыда.
— Который час?
— Шестой-с.
— Утра?
— Никак нет-с. Вечера.
— А чего так темно?
— Так зима же.
— Старик вернулся?
— Какой старик?
— Ну такой — он должен был вернуться. Он на море ходил.
— Ах. Рыбак?
— Да-да, рыбак.
— Да, приходил какой-то, но стража его не пустила.
— Как не пустила?
— Да так-с. Посторонних не пускаем-с.
— Прикажите пустить.
— Будет сделано-с.
Она молчит, но дворянин не уходит.
— Чего тебе?
— Может быть, сударыне желается чего-либо ещё?
— Нет. Иди и прикажи, чтобы впустили старика. И позови ко мне.
— Будет сделано-с, ваше высочество.
Когда Давыда шумно удаляется по лестнице, она подходит к столику и отламывает кусочек печатного пряника. Наливает себе чего-то из серебряного кувшина. Это вино. Она смотрит в окно, облокотя голову о стол. Никто нейдёт. Ожидание кажется невыносимым. Она кричит «Эй!». Прибегает девица.
— Здравствуйте, царевна.
— Пойди узнай, скоро там.
— Слушаю-с.
Девица убегает. Через длинных десять минут старуха слышит шаги по лестнице. Сперва в палаты вбегает подвижный дворянин. За ним двое стражников вводят старика. Прежде чем дверь закрывается, в комнату просачиваются двое бояр. Старуха встаёт. Дворянин материализуется рядом.
— Отпустите его. — Командует она стражникам. Старик сразу же бросается в ноги и целует башмаки.
— Здравствуй грозная царица! Теперь твоя душенька довольна.
Она смотрит на этого хилого и жалкого человека, вспоминает его и отталкивает сапожком.
— Прочь! — Шипит старуха. — Прочь с глаз моих! Все! Все прочь! Не хочу никого видеть!
Все тут же накидываются на старика, и тихие бояре в первую очередь, и стражники, схватившиеся за топоры, но больше всего старается дворянин, на прощанье обернувшийся на старуху.
Когда покои пустеют, она садится у свечи и закрывает глаза. Во дворе слышится народное улюлюканье: «Поделом тебе, старый невежа! Впредь тебе, невежа, наука: не садися не в свои сани». Мысли мешаются в её голове.
Проходит несколько времен. Старуха ощущает себя в ловушке. Все люди противны ей. Жизнь разделила всех на рабов и господ. Одни унижаются, другие унижают. Но почему жизнь так устроена, что ты либо сильный, либо слабый? Почему нельзя просто жить? Как так получилось, что она из нищей никчёмной старухи превратилась в важную царицу? В чём разница? Какая она теперь: сильная или слабая? А какая была? Ей кажется, что она совсем не изменилась. Теперь у неё есть всё, а счастье так и не наступило. Значит ли это, что она просто не создана для счастья? Ох, лучше бы она этого не знала. И она тоскует по утерянному незнанию. Одежда жмёт в талии и плечах — не сама шила. Обувь натирает — хоть и кожа, а ведь новая. Да и пряников долго не поешь, а грызть сухари да лузгать семечки можно было целыми днями. Выходит, что раньше, когда всё было плохо, было хорошо? И не стоило роптать. А теперь — только хуже. Всё чужое.
А может быть, это кара за неправильный выбор, и надо было тогда уехать с купеческим сыном? Она навела справки. Несбывшийся жених обзавёлся большой семьей и торгует здесь неподалёку, на морских путях. Полсвета повидал. А она — царица. Всего лишь царица. На деле — одинокая старуха, не имеющая надежды.
Она прошлась по дворцу, зашла в комнаты, в которых до сих пор не бывала, и её обуял страх. Ей стало страшно, что она умрёт в этих стенах. Вот в этой роскоши и окончится её жизнь. Может быть, в этой комнате. А может быть, в этой. Или как это называется — палатами? Безнадёжное умирание грозило ей. Золотая рыбка лишила её надежды. И старухе захотелось отомстить. Пусть старик поймает эту рыбку и убьёт её, чтобы больше никто не пожелал у ней чужой жизни.
Она зовёт к себе. На зов прибегает подвижный дворянин, исполнитель капризов, и кланяется в пояс:
— Ваше величество.
— Позови мне рыбака.
— Какого-с рыбака?
— Ну, того, которого…
— Ах! Этого… Никак невозможно.
— То есть как это?
— А он казнён-с.
— Как казнён? Я что, просила его казнить?
— Да в тот же вечер его заключили за решётку, приговорили к казни через повешение и сегодня должны были привести в исполнение.
Старуха схватывается за лицо. Дворянин пугается.
— Но, может быть, ещё не казнили. Я пойду справлюсь.
Старуха бежит в противоположное крыло дворца к окну, выходящему на главную площадь. Там густится народ, шумит. На помосте стоит старик, её старик. Она выдыхает: сейчас дворянин его спасёт. Старик не противится и не плачет, когда ему накидывают на шею верёвку, принимает как должное. Это он всегда умел — терпеть. Может быть, в этом и есть смысл жизни. Глашатай зачитывает приговор, а дворянин всё не появлялся. Старуха грызёт бесцветный ноготь. Кожа на шее колышется, как петушиный гребешок. Палач наклоняется, чтобы вырвать табурет. Старик смотрит в небо, потом опускает голову. Толпа улюлюкает. Дворянина всё нет. Может, он забыл? Ей страшно. Палач хватает за табурет и вырывает из-под ног. Старуха пятится, она не может найти опоры и падает.
Её приводят в чувство. Вокруг стоят люди. Она кричит на них:
— Убийцы! Убийцы! Отойдите от меня! Прочь!
— Что вы, что вы… ваше величество… — Утешает её дворянин. — Он жив.
— Жив?!
— Да, ваш рыбак жив.
— Где он?
— Под стражей. Мы же не могли его привести сюда.
— Приведите! Приведите его ко мне! Сейчас же! А вы все — вон отсюда! Ненавижу вас! Изверги!
Толпа молча удаляется. Старуха встаёт, наливает себе из кувшина воды и выпивает залпом. Но в кувшине вино.
Через двадцать минут к ней приводят старика.
— Оставьте нас.
Старик трёт посиневшую шею и смотрит с опаской на властную царицу. Говорит старику старуха:
— Воротись, поклонися рыбке. И скажи: не хочу быть вольною царицей, а хочу быть владычицей морской! Чтобы жить в Окияне-море! И чтобы служила мне рыбка золотая! И была у меня на посылках!
Обомлел старик. Не осмелился перечить, не дерзнул поперёк слова молвить.
— Ну же. Иди. И поскорее.
Старуха смотрит, как старик выходит за ворота и плетётся к синему морю с неводом через плечо. Она не плачет. На душе у неё спокойно. Если всё получится — она наконец-то будет хоть сколько-нибудь счастлива.
***
“Вот знаешь, мне всё равно, как он теперь думает обо мне. С его ограниченным умом он может представить себе всё, что угодно. Может быть, я действительно такая, какой он меня видит. И всё равно. Гораздо важнее то, что я сама о себе думаю. Нет ценности и в том, что вокруг себя. Наоборот: вещи только ослепляют.
Конечно, он-то не изменился. Даже после того, как пережил смерть. И грехи, которые он нёс в себе, остались с ним. Для меня всё это ничего не значит. Его смирение затмевает всё. Бог простит ему всё. А мне?..”
Старуха отвлекается от пряжи и смотрит в открытое море. А на море чёрная буря: так и вздулись сердитый волны, так и ходят, так воем и воют. Неспокойствие передаётся старухе. Её руки дрожат, голова мерно кивает, будто от качки.
Она вышла в одном исподнем за ворота дворца и сидит на земле в ожидании старика. В городе уже в голос все твердят о том, что царица свихнулась, сама с собой говорит, никого не замечает. Ходят слухи, что рыбак тот не то её бывший любовник, не то колдун, который одурманил разум царицы, но её ещё можно спасти.
Шум плавно утихает. Буря в минуту рассеивается. Она оборачивается: на месте дворца — землянка, их землянка, такая убогая и родная, что слёзы накатываются на глаза старухи. А перед ней — корыто. То самое разбитое корыто, непригодное для стирки. Она скребёт по земле палочки: | и | и | и | и | — пять.
Вдали она видит старика, бредущего с пустым неводом. Будут ли они ещё счастливы?..
Она узнаёт в его походке что-то из ушедшей за тридцать лет жизни. Его мягкие волосы давно выпали, но лысым ему даже лучше, только постричь лохмы. И кожа совсем не старая. Он может ей нравится. Сейчас он придёт, обрадуется любимой землянке, и они попробуют начать всё заново. Она будет ему стирать и готовить, у него пойдёт клёв. Они будут успешно экономить, это-то они хорошо умеют. И почти не будут голодать. И будут жить дальше уже без золотых рыбок. Да, никаких больше золотых рыбок. От них одни беды. Человек не умеет обращаться с чудесами.
Старик останавливается как вкопанный. Опять перед ним землянка; на пороге сидит его старуха, а перед нею разбитое корыто. Он роняет невод и трёт глаза.
— А где?.. — Спрашивает он.
Старуха говорит ему:
— Теперь всё, как раньше. Всё вернулось. Мы можем начать заново. Понимаешь?
Старик рассмеялся. Сначала тихо, потом всё громче, до слёз. Хохот согнул его и не отпускал. Старик показывал пальцем то на землянку, то на старуху, то на корыто, и всё хохотал. Немая старуха сидела у корыта и не понимала. Старик отдышался и посмотрел на неё сквозь слёзы и смех, он говорил:
— Доигралась! Доигралась, дура ты жадная! Старая ты, старая дура! Получила владычицу морскую, а? Получила? Ах, уведите его… — Кричал он и корчил рожи, передразнивая. — Теперь-то тебе какогó, а? Ну, вольная царица? Где же ваши подданные? Где вся ваша свита? А это что? Это ваше корыто? Что же с ним? Никак у свиней отобрали? А это?! А это что? — И он подбежал к землянке. — Ой не могу! Это ваш дворец, да? Какие хоромы, посмотрите на это! Какая роскошь! Тут даже есть — тряпка! — Он поднял её двумя пальцами и бросил в старуху. — Ну что? Выкусила? А? Кто тут простофиля? Кто дурачина, а? Ты, тыыы! Получила, что хотела! — Он пнул её. — А? Получила? — Снова пнул, ещё сильнее. А она сидела молча. — Дворянка она! Где же твои бояре, дворяне? Что за пава! Важная птица! Вот сиди теперь и стирай в своём разбитом корыте, ройся в нём, как свинья! — И он с силой начал тыкать её носом в корыто. Потом начал бить, долго и азартно и
Артем Новиченков родился в Москве в 1991 году. Закончил факультет журналистики МГУ имени Ломоносова. Четыре года проработал в школе учителем литературы. Автор статей об образовании в журналах «Афиша» и «Мел». Рассказы публиковались в «Новом мире», «Знамени», стихи на платформах polutona, «Дискурс». Автор романа в ста предложениях «Синаксарион» (ПрессКод, 2015) и эпического рассказа «Утро вечера мудренее» (2015-2016), который на протяжении года ежедневно публиковался на сайте snob.ru
Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»
Смерть Блока
Роман Каплан — душа «Русского Самовара»
Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»
Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»
Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже
Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца
Покаяние Пастернака. Черновик
Камертон
Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»
Возвращение невозвращенца
Смена столиц
Земное и небесное
Катапульта
Стыд
Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»
Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder
Встреча с Кундерой
Парижские мальчики
Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи