литературно-художественный журнал «ЭТАЖИ»

[email protected]

Сергей Беляков

Парижские мальчики

11.11.2023
Вход через соц сети:
06.10.20174 320
Автор: Эра Ершова Категория: Проза

В глубине души

Гомбожав Баир, Двойная постановка, 1967

Литературно-художественный журнал «ЭТАЖИ» в сотрудничестве с издательством «ЭКСМО» представляет читателям новые книги, выходящие в издательстве. Сегодня в «ЭТАЖАХ» публикуется рассказ Эры Ершовой «В глубине души» из её новой одноименной книги.

 

 

Вплоть до окончания войны юная Лизхен, работавшая на почте, спасала односельчан от самих себя — уничтожала доносы. Кто-то жаловался на неуплату налогов, кто-то — на неблагожелательные высказывания в адрес властей. Дядя Пауль доносил полиции о том, что в соседнем доме вдова прячет умственно отсталого сына, хотя по законам рейха все идиоты должны подлежать уничтожению. Под мельницей образовалось целое кладбище конвертов. Для чего люди делали это? Никто не требовал такой животной покорности системе, особенно здесь, в глуши. Шли годы. Для строительства магистрали требовалось снести мельницу. Тут-то и открылось тайное кладбище...

В повести «В глубине души», как и в других повестях и рассказах Эры Ершовой, вошедших в книгу, исследуется человеческая душа. Автор поражается тому, как однообразно и непритязательно добро в человеке и как прихотливо и изобретательно зло.

 

Купить книгу Эры Ершовой "В глубине души"

 

 

В приемной Marienhospital скопилось большое количество народу. Дело было в канун Рождества, и на лицах людей, ожидавших приема, постепенно появлялось выражение безнадежности. Прошло уже несколько часов, а дежурный врач еще ни разу не появился. На все вопросы ответ был один — доктор занят. Сам факт, что праздничный вечер придется провести в унылых коридорах больницы, интересовал не многих. Преобладающее большинство посетителей были люди других вероисповеданий, для которых Рождество было обычным, ничем не примечательным днем. Но почему-то именно эти люди проявляли больше всего беспокойства. Сильно ругался и сверкал темными глазами пожилой турок. Речи его понять никто не мог, но жестикуляция была достаточно выразительна. Он привел в больницу тщательно упакованную во всю необходимую атрибутику жену. Та затравленно выглядывала из своих платков и прижимала к носу пакетик со льдом. Судя по тому, что из-под пакетика по лицу расплывался большой фиолетовый синяк, нос был сломан, и она чувствовала себя виноватой. Другая арабская семья явилась всем кланом. Беременная женщина с целой оравой неугомонных детей, муж и еще двое каких-то мужчин. Все они громко переговаривались, и только женщина с красивым бледным лицом сидела тихо и задумчиво смотрела на свой живот. Были здесь и беженцы с африканского континента. Ожидание казалось для них делом совершенно естественным. Они жили вне времени и в каждой жизненной ситуации устраивались так, как если бы это было навсегда. Их лица были безмятежны, они улыбались. И рядом с этим монументальным спокойствием чем-то диким казалась русская женщина, которая, громко рыдая, пыталась ровно усадить на стуле своего пьяного мужа. А тот расслабленно улыбался и все норовил свалиться на пол. И все на ту сторону, где у него было явно что-то не в порядке. Видимо, он где-то упал, и теперь рука болталась совершенно произвольно, не соображаясь с движениями туловища.

Вся эта компания составляла серьезный противовес небольшой кучке немцев, которые со смиренным спокойствием наблюдали за всем происходящим. Они старались оставаться демократами, но В ГЛУБИНЕ ДУШИ...

Монотонность ожидания была прервана шумом, который зародился где-то в начале коридора, а потом, стремительно разрастаясь, стал приближаться. Пока наконец все присутствующие не увидели санитаров «скорой помощи», которые катили перед собой коляску с сидящей в ней сияющей старухой. На ее лице виднелись кровоподтеки, аккуратно уложенная прическа растрепалась, и теперь волосы свисали вдоль лица унылыми прядями. И все же улыбка пергаментными брызгами разлеталась ото рта к глазам. Старуха въехала на своей коляске в приемное отделение победоносно, как на колеснице, и выражение лица ее говорило о том, что большего счастья в этот праздничный день с ней никак не могло случиться. И озирая присутствующих, она всех как будто приглашала разделить с ней эту радость.

— Notfall, Notfall (несчастный случай, нем.), — покатилось по коридору. Как по волшебству, закрытые двери стационара на мгновение распахнулись и, поглотив старуху вместе с санитарами, тут же замкнулись, теперь уже наглухо.

Ждущие очереди почувствовали себя одураченными и загомонили все разом, но не зло, а как-то задорно. Улыбка старухи оставила на лице каждого из них свой сияющий след.

Неприятность застала фрау Райнхард врасплох. Она как раз спускалась со второго этажа своего маленького домика, чтобы посмотреть, как чувствует себя праздничное жаркое. И надо же такому случиться, чтобы в этот момент ее любимая кошка Матильда выскочила из своего убежища и метнулась прямо ей под ноги! Не успела фрау Райнхард сообразить, что произошло, как оказалась на полу.

Боль она почувствовала не сразу и даже сумела сделать пару шагов до дивана, где и свалилась, сраженная внезапным прострелом в бедре. Жаловаться было бессмысленно, потому что рядом никого не было. Да и кто бы мог быть? Вот уже больше двадцати лет на Рождество и другие праздники фрау Райнхард оставалась одна. Впрочем, одна она оставалась не только по праздникам, но и весь круглый год, давно к этому привыкнув, и только в первый Advent (одно из предрождественских воскресений, нем.) в ее душе открывалась большая темная воронка, в которой таким непостижимым образом исчезало все, что когда-то составляло ее жизнь. Это тоскливое чувство возникало всякий раз, когда она начинала готовить тесто для Plätzchen (рождественское печенье, нем.): фрау Райнхард была большой мастерицей печь эти игрушечные печенья, которые требовали от хозяйки большого терпения и буквально ювелирной точности. Она с удовольствием растапливала масло, при помощи венчика размешивала в нем сахар, разбивала яйца, отделяла желтки от белка — и все эти монотонные, отработанные годами движения как будто возвращали ее туда, к истокам, где жизнь наносила свои первые узоры на поверхность судьбы.

До того злополучного дня, когда арестовали отца, судьба Лизхен (так звали в детстве Элизабет Райнхард) была самой обыкновенной. То есть она ничем не отличалась от судеб других девочек, рожденных за пару лет до начала Второй мировой войны в одном из затаенных уголков Шварцвальда. Здесь каждый день походил один на другой, и никто не роптал на однообразие такого существования. Люди с их заботами, тревогами и радостями знали друг друга с рождения и до самой смерти. И эта застывшая картина бытия была так патриархальна, что походила на опрокинутый мир, застывший отражением в озере, раскинувшемся у подножия горы. Там отражалась Kirche (церковь, нем.), построенная на самой верхушке холма, маленькие домики на скалах, парившие над миром в каком-то сказочном оцепенении, горбатые узкие улочки, старинный колодец на крошечной площади перед расписной ратушей. Все это Лизхен как будто привнесла в мир вместе со своим рождением и чувствовала себя неотъемлемой частью сельского сообщества, в котором веками люди не делились на плохих и хороших, а жили как единый организм, в котором каждый орган незаменим и поэтому очень важен. Ее мировоззрение складывалось из мелочей: из звона колокольчика, которым оглашала деревенские улицы молочница, когда разносила парное молоко, из блеянья козы, из смены красок природы. Но углубленное, пристальное внимание к таким, казалось бы, незначительным явлениям создавало в душе Лизхен неповторимый, свойственный ей одной мир. Этот мир был гармоничен с природой, с людьми, с животными. И от этого Лизхен всегда улыбалась расслабленной задумчивой улыбкой.

Эта улыбка вызывала протест у жителей селения, на лицах которых лежала печать суровости жизни и окружающей среды, что, по их мнению, гораздо лучше сочеталось с вековой традицией местности. Лизхен знала, что соседи считают ее странной, знала и не обижалась, потому что считала всех людей прекрасными созданиями Божьими. Так учил ее отец — сельский пастор, и так воспринимала их она — маленькая девочка, никогда не ведавшая ничего дурного.

Лизхен не успела окончить школу, когда началась война. С этим событием жизнь деревни внешне практически не изменилась, но что-то покачнулось в привычном ходе вещей. Как буд-то из-под зыбкого строения кто-то вынул самый нижний кирпичик и все стены пошли враскачку. Общая картина стала распадаться на отдельные сегменты, и между людьми поселилось какое-то странное чувство отчужденности. Видимо, это происходило от того, что ситуация требовала определенного мнения от каждого. Внешне все люди единодушно выражали восторженную поддержку политике фюрера, но В ГЛУБИНЕ ДУШИ... Впрочем, в такие времена душа должна быть достаточно глубокой, чтобы суметь затолкать туда непрошеные сомнения.

Отец Лизхен был человеком упрямым и в своих убеждениях не допускал никаких компромиссов. На воскресных проповедях он открыто призывал людей опомниться. Указывал на то, что народ заменил Бога фюрером, и утверждал, что это приведет к крушению германской нации. Он проповедовал так до тех пор, пока Kirche не опустела окончательно и он не остался в храме один.

— Бог оставил этих людей, — сообщил он матери, придя домой, — я больше ничего не могу для них сделать.

Мать обняла мужа и заплакала. А к вечеру отца забрали, и больше Лизхен его никогда не видела.

И началась совсем другая жизнь. Жизнь ради жизни, единственной целью которой являлось самосохранение.

Лизхен едва исполнилось тринадцать лет, она еще не понимала всего происходящего, но, унаследовав от отца чуткое восприятие картины бытия, буквально кожей чувствовала, как отторгает ее та среда, в которую она гармонично вплеталась каждой клеточкой своего существа. Как неприветливы сделались соседи, как униженно и некрасиво стало поведение матери, и даже животные, казалось, отвернулись от нее. Перестала вилять хвостом соседская собака, а вместо этого, завидев Лизхен, скалила желтые зубы и утробно рычала. И гуси, важно поводя хвостами, переходили на другую сторону. Конечно, скорее всего, ей это только казалось, но Лизхен никак не могла справиться с чувством глубокой обиды на весь окружающий мир, и, чтобы не растерять эту свою обиду, она часто уходила к заброшенной водяной мельнице.

Когда-то, много веков назад, эта мельница стучала лопастями по волнам небольшой горной речушки. А потом река высохла, и мельница осталась умирать, всеми забытая и никому не нужная. И именно эта ненужность, это вековое одиночество влекло Лизхен к старой мельнице и к гроту, образовавшемуся под небольшим мостком, поросшим пушистым мхом. И здесь позже случилось событие, которое определило ее дальнейшую судьбу на много лет вперед.

В 1944 году, когда война уже клонилась к концу, Лизхен начала работать на почте. Каждое утро она забирала письма из почтового ящика, расположенного на стене ратуши, и шла восемь километров в соседний городок, где сдавала почту в управление, а с собой забирала все то, что предназначалось для соседей.

Убежище Лизхен как раз находилось по пути ее следования, и она каждый день делала там остановку, чтобы передохнуть и помечтать в уединении. И вот однажды, сама не зная как, она открыла сумку и стала разглядывать адреса на конвертах. В основном люди писали родственникам или на фронт, где находилось почти все мужское население деревни. Эти далекие полевые адреса будили в душе Лизхен тоску и бередили воображение, которое переносило ее туда, на далекие ледяные поля чужой страны, где гибли немецкие солдаты. Каждую неделю она держала в руках чью-нибудь смерть и, передавая сообщение о гибели родным, испытывала странное чувство вины, как будто была причастна к этому событию.

Лизхен перебирала конверты один за другим, один за другим, и вдруг ее взгляд наткнулся на непривычный адрес. Письмо направлялось в полицейское управление. Лизхен хорошо знала отправителя. Это был дядя Пауль, хромой крестьянин, который жил на самой окраине поселка. Он был человеком пьющим, и его жена тетя Хильде все время бегала по соседям и жаловалась на мужа. Их единственный сын погиб в первые дни войны, и с тех пор дядя Пауль совсем свихнулся, забросил хозяйство и пил не просыхая с утра и до вечера.

Какая сила заставила Лизхен распечатать конверт? Она никогда даже в мыслях не позволяла себе ничего подобного! Что толкнуло ее на должностное преступление, которое по законам военного времени могло стоить ей жизни? На все эти вопросы Лизхен не могла найти ответа до самой старости. Она действовала по наитию. Как будто чья-то непреклонная воля руководила ее движениями. Может быть, это был отец, чей дух охранял свою нерадивую паству оттуда, из неведомого далека? Одним словом, Лизхен аккурат- но, не повредив конверта, достала листок серой дешевой бумаги, на которой корявым узловатым почерком был нацарапан донос. Лизхен читала и не верила своим глазам: дядя Пауль, который вырезал для детей фигурки из дерева, который так весело пел и приплясывал, когда выпьет, этот самый дядя Пауль доносил в полицейское управление о том, что в соседнем доме вдова Шонлебер прячет умственно отсталого сына Ганса, в то время как по новым законам рейха все эти идиоты должны подлежать уничтожению.

Ганс был любимцем всей деревни. Тихий и задумчивый, он сидел всегда на одном и том же месте, во дворе под орехом, и счастливо улыбался каждому. И люди, проходя мимо, тоже улыбались и думали, что в глазах этого больного мальчика затаилось какое-то глубокое понимание человеческой природы, доступное ему одному...

Лизхен несколько раз пробежала записку глазами, затем положила ее в конверт и, недолго думая, спрятала в своем гроте под большим плоским камнем.

С этого момента Лизхен каждый день, по пути в управление, останавливалась у старой мельницы и внимательно просматривала все письма. Если бы отец своим воспитанием не заложил в ней прочную основу, способную выдерживать серьезные испытания, не превращая душу в тлен, то Лизхен наверняка бы пала жертвой мизантропии. Картина, которая открылась ее подростковому сознанию, была ошеломляющей. Чуть ли не через день жители деревни писали доносы на своих соседей. Здесь были жалобы на неуплату налогов, на неблагожелательные высказывания в адрес властей, на симуляцию болезней для устранения от военной службы. Все эти письма, попади они в правильные руки, могли бы повлечь за собой самые серьезные последствия, и поэтому Лизхен хоронила их под камнем в гроте, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести. Как это ни странно, но, познав все несовершенство человеческой натуры, Лизхен не озлобилась, а, напротив, примирилась со своей обидой. Теперь она видела своих односельчан как бы душевно оголенными, не защищенными телесной оболочкой от своей мрачной сути. И ей было нестерпимо жаль всех этих людей, мучающих друг друга и мучающихся самих. Весь год, вплоть до окончания войны, Лизхен спасала односельчан от самих себя. Под камнем образовалось уже целое кладбище конвертов, содержанием которых было взаимоуничтожение друг друга. Для чего люди делали это? Их же никто не заставлял! Никто не требовал от них такой животной покорности системе, особенно здесь, в глуши, где власти не имели такого пристального контроля над происходящим.

С этими вопросами Лизхен стремительно взрослела. Она хотела понять, почему темные, потаенные стороны человека обретают силу именно в такие тяжелые времена, когда вокруг столько горя и требуется сочувствие. Этот вопрос оставался открытым до самой ее старости. Иногда в течение жизни фрау Райнхард казалось, что она вот-вот разгадает эту загадку, но дверка, за которой таился ответ, захлопывалась, стоило подойти к ней на достаточно близкое расстояние. И фрау Райнхард опять, озираясь на свою жизнь, дивилась тому, как однообразно и непритязательно добро и как прихотливо и изобретательно зло.

Война закончилась как-то внезапно. Не то чтобы этого никто не предполагал. Конечно, все измучались и томительно ждали конца. Но когда конец настал, люди как-то растерялись. Как хромой, у которого внезапно выбили из рук костыли, они в недоумении оглядывались по сторонам, как бы вопрошая: а что же теперь делать? Как дальше жить?

С фронта возвращались домой искалеченные мужчины. Их было немного, большинство или погибло, или пропадало где-то в далеких сибирских лагерях. Но даже эти немногие сразу оживили атмосферу селения. Они привезли с собой рассказы о своих военных подвигах и поражениях, и теперь каждый вечер мужское население деревни встречалось за пивом, чтобы обсудить дела минувших дней. Женщины радостно обслуживали это небольшое сообщество, которое являлось для них неким проводником в мирную жизнь.

Жизнь действительно постепенно входила в обычную колею. Стали рождаться дети, и улицы поселка задвигались, зашумели, как когда-то давно, до войны. Лизхен по-прежнему работала на почте, но теперь она уже не читала адресов на конвертах. Доносы прекратились, и никто больше не тревожил старого камня, под которым была похоронена воспаленная войной человеческая совесть. И Лизхен не вспоминала об этом. Она хотела дальше жить среди этих людей, которые вдруг совершенно преобразились и вновь смотре- ли друг на друга с заботой и любовью. Как будто это не они уничтожили ее отца и чуть не уничтожили друг друга. Теперь семья Лизхен пользовалась поддержкой и неусыпным вниманием общины, без которых ей и ее больной матери было бы не выжить в голодные послевоенные годы. И это ценное, ничем не заменимое ощущение себя как части одного большого сообщества Лизхен никак не хотела терять.

Однажды, возвращаясь домой с работы, Лизхен встретила в лесу молодого мужчину. Он сидел на большой коряге, оставшейся от срубленного дерева, и, опустив ноги в ледяной ручей, улыбался. Выражением лица он походил на больного Ганса. Такая же блуждающая улыбка, предполагающая приятие мира без всяких условий, таким, какой он есть, и от этого гармонично преображающая мир. На эту улыбку Лизхен пошла, как идет на свет человек, привыкший к полумраку подземелья. Ни слова не говоря, она села рядом, сняла растоптанные сандалии и тоже опустила ноги в воду. Теперь они сидели вдвоем молча. Но это молчание не разделяло, а как будто объединяло их.

— Как тебя зовут? — спросил наконец мужчина.

— Элизабет, — ответила Лизхен и поняла, что впервые назвала себя полным именем.

— А... — ответил на это мужчина и сделал вялое движение ногой, отчего по воде побежала небольшая волна от него к ней.

— А вы откуда? — спросила Лизхен, удивляясь собственной смелости. — Я вас здесь раньше никогда не встречала.

— Я недавно вернулся из плена. — Мужчина повернулся вполоборота, и Лизхен увидела, что у него по локоть нет одной руки. — Так обидно, — продолжал он, — на фронте целый остался, а в лагере пилой повредил, и вот... — Он скосил глаза на обрубок.

Лизхен отсутствие руки нисколько не смутило. Она чувствовала, как с появлением этого человека в ее душе зазвучала какая-то новая, совсем незнакомая нота. Как будто кто-то невидимый тихо насвистывал что-то на свирели. По выражению лица своего нового знакомого она видела, что и он прислушивается к этой волнующей, как будто объединяющей их мелодии, и поэтому было не важно, что и как он говорит, есть ли у него руки, ноги и насколько хороша Лизхен. Он слышал музыку ее души.

В деревню они вернулись вместе. Одной рукой Элизабет держала его за единственную руку, а в другой несла почти пустой чемодан. Больше они не расставались.

Хорст Райнхард был человеком добрым и совершенно безвольным. То ли война отняла у него желание к волевым поступкам, то ли природа наделила слишком мягким характером — трудно сказать, но, женившись на Элизабет, он самозабвенно отдался на ее милость. И милости этой не было конца. Элизабет любила своего мужа не той любовью, которой любили мужей деревенские женщины, слегка язвительной, примиренческой — мол, что с него возьмешь, мужчина... Элизабет любила Хорста любовью сострадательной. Каждый раз, когда Хорст рассказывал о своем житье в окопах, Элизабет плакала, и ему это нравилось. Вскоре у них родился сын, которого нарекли Рудольфом. На крестинах Хорст сильно выпил и, обнимая всех подряд, произносил одну и ту же фразу:

— Ну надо же! У такого обрубка, как я, сын родился целенький!

Казалось, что это открытие ошарашило его совершенно.

— А что же ты, чудак, думал, что ребенок тоже безруким родится, что ли? — подтрунивали односельчане.

Хорст так не думал, он просто не знал, как скрыть глубокое душевное потрясение, которое вызвало появление на свет сына. Он, человек, в течение пяти лет видевший, как люди убивают друг друга, вдруг понял, кого они убивали. Они убивали вот этих самых младенцев! Ведь каждый, каждый из них лежал когда-то вот так, на руках матери, и доверчиво улыбался миру, даже не подозревая, на что способны эти самые милые люди, так ласково улыбающиеся, глядя на него, и на что будет способен он сам. И поэтому Хорст приставал к соседям со своими глупыми восклицаниями. Он попросту боялся разрыдаться на глазах у всего мира. Элизабет видела и понимала, что с мужем творится что-то неладное, она чувствовала каждое движение его души и сопереживала каждой его мысли. Он был ей так же дорог, как только что родившийся сын, и так же, как ребенка, она готова была опекать и защищать его, взвалив на себя большую часть обязанностей и ответственности за их общую жизнь. Хорст нежился в этом семейном гнезде, думая, что судьба его теперь предрешена и что именно эта предрешенность делает ее такой прекрасной. Ни он, ни его жена не могли предположить, каким жутким отголоском прозвучит еще раз война в их жизни. А произошло следующее.

В начале пятидесятых местные власти задумали провести новую дорогу, чтобы облегчить сообщение между деревней и районным центром. Все радовались этому событию несказанно, потому что эта дорога должна была сократить путь на несколько километров, что в условиях гористой местности, где движение всегда затруднено, немаловажно. По этому поводу даже устроили Srassenfest (уличный праздник, нем.), где городская администрация заявила, что желающие принять участие в строительстве могут получить подряд и неплохо заработать.

На предложение откликнулись почти все. Денег на жизнь не хватало. Предполагаемая магистраль как раз проходила через то место, где располагалась старая мельница. Узнав, что достопримечательность придется снести, сельчане на мгновение погрустнели, а потом дружно взялись за работу. Строили быстро и аккуратно, как подобает немецкому характеру. И вот строительные работы подошли к мельнице, которая стояла, торжественно замерев в своем вековом безмолвии, и никто не решался двинуться с места, чтобы ее снести. Эта мельница являлась живым свидетелем былых времен, и, уничтожив ее, как будто уничтожали связь поколений. Это был редкий момент коллективного прозрения, когда люди вдруг понимают свою глубинную суть и предназначение в этом мире. Молчание затянулось и дошло до такой точки, когда нужен был взрыв, чтобы разрядить ситуацию. Тут вышел вперед молодой рабочий из пришлых, один из тех новых людей, у которых нет почвенной связи с местом. На плече он нес тяжелый молот, который легко придерживал своей мускулистой рукой.

— Ну, что уставились? — хохотнул он, воинственно приподнимая зловещее орудие. — Мы сейчас эту рухлядь в один момент разнесем! — И, размахнувшись, треснул со всей силы по зеленой от вековой сырости лопасти.

Мельница издала человеческий вздох и стала разваливаться. Она действительно прогнила до самого основания, и было просто удивительно, как она не рухнула до сих пор. Это был просто контур, наполненный временем. К вечеру от мельницы и мостика не осталось и следа, и утомленные работники уселись отдыхать в небольшом гроте, который обнаружили под разрушенным мостком. Настроение было благостное. Мужчины разложили прямо на земле салфетки и выкладывали у кого что было, устраивая совместную трапезу. Некоторые принесли с собой пиво и теперь, блаженствуя в вечернем уюте леса, отдыхали, как умеют отдыхать только немцы, с сознанием хорошо выполненного долга.

Вскоре к мужьям подтянулись жены, и началось веселье. Кто-то достал губную гармонику, и люди даже пытались приплясывать под ее незатейливую мелодию. Вечер уже клонился к закату, но было еще по-летнему светло. Птицы восторженно вторили звукам гармоники, и воздух распирало от каких-то волшебных запахов, когда этой безмятежной радости жизни внезапно пришел конец. Молодой рабочий, тот, который развалил мельницу, вдруг встал с камня, на котором сидел, и, схватив его двумя руками, вознес над головой. Было это провидением судьбы или просто проявлением избытка молодецкой силы — трудно сказать. Но пока парень стоял в этой исполинской позе, все присутствующие обратили свои взоры на то место, где только что находился камень. Там, в углублении, лежали совершенно целые, даже ненамокшие, сероватые конверты военных времен. О том, что это были конверты именно тех лет, свидетельствовали плохое качество бумаги и марки, уже давно вышедшие из оборота, на большей части которых красовалась физиономия Гитлера.

Вид кладбища писем вызвал у присутствующих тревожное чувство, какое появляется, когда человек откапывает затаившееся в земле взрывное устройство. Сельчане недоуменно переглядывались, как бы спрашивая друг друга: не опасно ли это? А парень все стоял с камнем над головой, как-то по-идиотски улыбаясь собственной молодости и удали. Наконец силы его закончились, камень с грохотом полетел в ущелье. И тут парень увидел, куда устремлены все взгляды.

— Что это? — с любопытством произнес он и протянул руку к конвертам.

— Не тронь, — предупредил его строгий голос.

И парень тут же послушался, отступил. По глазам присутствующих было видно, что каждый думает о чем-то своем и усердно избегает взгляда соседа.

Молчание прервал Хорст. Работать на строительстве он не мог в силу своего увечья, а пришел вместе с женщинами, чтобы поболтать с односельчанами.

— Давайте закопаем все это в землю, не читая, — предложил он, — или сожжем. — Мало ли что там, в этих письмах! Зачем ворошить былое?

Все головы повернулись в его сторону, и на лицах было одинаковое выражение. Так смотрят на чужого, который лезет не в свое дело.

Хорст встал со своего места.

— Засиделся я тут, — смущенно произнес он, — жена ждет.

Хорст ушел, ушли и Wanderarbeiter (кочующие рабочие, нем.), которым в принципе ни до чего не было дела. Они ни к чему не прирастали душой, а все шли и шли дальше, от стройки к стройке, чтобы не умереть с голоду. В лесу остались только коренные жители деревни, которые помнили друг друга еще той глубинной памятью предков и этой памятью были связаны неразрывными узами. И только оставшись наедине, они стали один за другим подходить к углублению в гроте и вынимать оттуда письма.

Читали молча, не поднимая глаз, и каждый думал, зачем они не послушали Хорста, зачем не закопали письма или не сожгли их. Да, лучше было сжечь, чтобы следа не осталось от тех страшных трансформаций, которым подвергается человеческая душа во времена, когда зло становится правомерным и закон находит оправдание самым чудовищным поступкам. Ведь и вправду они были всего лишь жертвами этого самого закона. Что же делать, если время требовало от них бдительности?

Они старались так думать, но В ГЛУБИНЕ ДУШИ все эти аргументы как-то не работали перед свидетельством очевидной человеческой подлости. И люди, читая доносы свои и своих соседей, почему-то вспоминали проповеди отца Лизхен, который так горячо призывал их не забывать своего человеческого предназначения, а именно способности к милосердию и снисхождению по отношению к своим собратьям. Читали долго, пока не стемнело, потом, ни слова не говоря, сложили конверты в сумки из-под еды и отправились по домам.

Событие это имело какое-то замедленное зловещее действие. Сначала все попытались жить так, как будто ничего не случилось. Люди все так же дружно ходили на строительство магистрали, все так же вместе вечеряли на природе и очень старались сохранить общий многовековой строй жизни. Но что-то разладилось в этом едином механизме. Как будто в многоголосье прозвучала одна фальшивая нота, которая безнадежно все портила. Еще несколько лет сельчане старательно умалчивали тот факт, что попросту перестали любить друг друга. Пропало доверие, то самое чувство, которое совершенно необходимо для такого тесного сосуществования. Это ядовитое облачко всеобщей настороженности проникало в семьи, которые складывались из детей доносчиков и их жертв, в школу, где ученики делились на плохих и хороших по тому же принципу. В общем, в сердце каждого сельчанина застряла заноза, которую непременно нужно было извлечь, чтобы община не развалилась, как старая мельница.

Стали искать занозу, и это сразу почувствовали на себе Элизабет и ее семья. Жители селения стали обходить их дом стороной. Элизабет пыталась уладить недоразумение. Она ходила из дома в дом, объясняла соседям, что тогда, во время войны, ею руководили только добрые побуждения. Что нужно забыть об этих доносах как о простой человеческой слабости, которую можно понять в условиях войны. Соседи, каждый в отдельности, выслушивали объяснения, согласно кивали, но глаза прятали, как будто чувствовали себя провинившимися. А когда Элизабет выходила за дверь, ощущала, как за ее спиной смыкается воздух, образуя непреодолимое препятствие между ней и всей общиной.

Казалось, что Хорст относится к происходящему безучастно. Ему уже давно никто не подавал руки, а здоровались молчаливым кивком. С женой он об этом не говорил, и она боялась потерять уважение к единственному близкому человеку.

«Бесхарактерный», — думала она. А может быть, еще хуже? Может быть, он ее осуждает?

И как же раскаивалась она позже в этих своих мыслях!

Однажды, когда односельчане в конце недели собрались в только что открывшемся кабачке, Хорст тщательно оделся и, ни слова не говоря жене, куда-то ушел.

— Ты куда? — еще успела спросить Элизабет.

Но он не ответил, а только молча закрыл за собой дверь. Элизабет не знала, что думать. Она увидала на лице мужа новое, незнакомое ей выражение. Так смотрит человек, который принял какое-то тяжкое решение.

Поразмыслив некоторое время, Элизабет накинула пальто и побежала вслед за мужем. Она обнаружила Хорста в кабачке. Он сидел, как изгой, за отдельным столом и в упор смотрел на односельчан, которые пили пиво за общим столом и как-то нарочито веселились. Сквозь это веселье проглядывала явная неловкость. Время от времени то один, то другой бросали недобрые взгляды на Хорста, и взгляды эти должны были говорить: «Ну, что ты, не понимаешь? Люди отдыхают, а ты все портишь! Уйди!»

Но Хорст никуда уходить не собирался. Он пришел, чтобы получить ответ, и теперь своим молчаливым присутствием готовил соседей к объяснению. Его лицо было сосредоточенно, как у человека, в глубине души которого залегла какая-то очень важная мысль, которая ждет своего часа, чтобы прозвучать в полный голос.

Элизабет притаилась в прихожей, за занавеской. Она не хотела обнаруживать своего присутствия, чтобы не смущать мужа. Отсюда ей хорошо были видны его глаза, в которых появилось какое-то твердое, непримиримое выражение, и Элизабет чувствовала, что сейчас произойдет что-то важное, решающее, что-то такое, что навсегда определит ее отношение к мужу. Чувствовали это и гости. Это было заметно по тому, как все чаще они, переговариваясь, поглядывали на Хорста и как громко и неестественно звучал их смех. Все чего-то ждали.

Наконец один из соседей не выдержал. Прихватив с собой полную кружку пива, он подошел к Хорсту и, снисходительно похлопав его по плечу, молча поставил кружку перед ним. Так выносят объедки собаке, которая истосковалась перед дверью, ожидая хозяина. И этот унизительный жест великодушия преобразил Хорста совершенно. Элизабет даже тихонько ахнула в своем убежище. Таким она своего мужа никогда не видела. «Должно быть, вот так идут в атаку, — подумала она, — когда на тебя направлены пулеметы и нужно собрать всю волю, чтобы подняться, не струсить». Хорст стоял посредине зала — какой-то непропорционально огромный. Волосы его растрепались, глаза выкатились из орбит, и единственная рука сжалась в кулак. В помещении воцарилась мгновенная тишина. Все замерли в ожидании гневной речи, исполненной горьких обвинений. Люди к этому были готовы. Они множество раз проговаривали между собой аргументы, которые мгновенно должны были поставить бунтаря на место. Но Хорст речей произносить не умел. Он был не говорлив. С минуту он стоял в этой угрожающей позе, а потом, взяв преподнесенную ему кружку, подошел к Stammtisch (собравшимся, нем.) и, глядя в глаза сразу всем присутствующим, громко произнес:

— Эх вы!

Видимо, он хотел стукнуть по столу кружкой, но не смог, а просто поставил ее на край и вышел. Он вышел, не заметив в прихожей жены, и очень быстро побежал в сторону дома. Если бы Хорст долго и убедительно взывал к совести односельчан, это не смогло бы произвести такого впечатления, как короткое «Эх вы!», сказанное с такой энергией, что смысл, как пуля, пробил сердце каждого. Элизабет видела это из-за занавески. Она хорошо знала своих односельчан и умела читать в их душах. Их души дрогнули все разом. Люди поняли, что никогда не удастся им переложить собственную вину на кого бы то ни было. Поняли, но было поздно.

Для Элизабет и ее мужа теперь уже ничего нельзя было изменить. Из деревни нужно было уезжать.

Переезд в город Элизабет перенесла на удивление легко. Страх перед таким серьезным сломом жизни как-то растворился в хлопотах. Дом, в котором родились Элизабет, ее мать, дед, прадед и все предыдущие поколения, пришлось продать за бесценок. Посторонних покупателей не нашлось, а своим попросту нечем было платить. Элизабет знала, что уезжает навсегда, что больше никогда не приедет сюда, не увидит этих скал, водопадов, не услышит завороженной тишины леса, не почувствует запаха лугов. Но она не плакала. Все ее чувства как будто окаменели. Так бывает, когда человеку нужно совершить какой-то отчаянный шаг и, чтобы не умереть, он перестает чувствовать. При этом мысли в голове Элизабет оставались холодными и ясными, как звезды. Даже по прошествии многих лет она могла с невероятной точностью поминутно вспомнить каждый свой шаг, предшествовавший ее отъезду. Видимо, потому, что эти шаги были самыми решающими.

До сих пор жизнь Элизабет складывалась в предложенных обстоятельствах, то есть так, как если бы кто-то невидимой рукой набросал общий план, которому ей предстояло неуклонно следовать, и все. Личная инициатива была минимальной — от и до. И вдруг все изменилось; завершилось движение по проторенной дорожке, исчезли вехи, опознавательные столбы. И мир, в который вступала Элизабет, казался безжизненным и пустым. Понадобилось много лет, прежде чем из этого хаоса стали проступать какие- то люди, улицы, в которых можно было найти отражение себя, а значит, полюбить их. Все эти годы Элизабет отчаянно пыталась найти отклик в большом безликом городе. Она устроилась на работу кассиршей в огромный супермаркет, где мимо нее бесконечным потоком шли люди. Элизабет не видела их лиц, а видела только руки, которые отсчитывали денежные купюры, совали в автомат пластиковые карты и исчезали навсегда, не оставляя никакого следа. И Элизабет казалось, что все они только притворяются людьми, так же, как парк за окном притворяется лесом, а городские голуби — птицами.

Шли годы. Хорст на работу так и не устроился. Как инвалид войны, он получал небольшое пособие, и это было его единственной лептой, которую он вносил в семейный бюджет. Элизабет относилась к бездействию мужа со смирением. Она любила его по-прежнему и понимала, что слишком много испытаний выпало на его долю. Хорст с ними попросту не справился. Он перенес ужас войны, лагерь, потерю руки, а предательство соседей, людей, с которыми делил хлеб, перенести не смог. Тогда, в кабачке, чтобы защитить жену, он собрал свои последние силы и сжег их в одно мгновение. Он перегорел, как электрическая лампочка, накалившаяся до крайнего предела, и теперь жил погасший и безразличный ко всему, даже к собственному сыну.

Между тем сын рос независимым и сильным. Он мало интересовался жизнью родителей. Вся его энергия была устремлена в будущее, туда, в отрыв от мутного времени, в котором протекала юность старшего поколения. Об этом времени он знал немногое: в школе подробности умалчивались. Но и этого немногого было достаточно, чтобы поглядывать на безрукого отца и изработавшуюся до одури мать сверху вниз. Он был чист и не имел никакого отношения к ошибкам родителей. Во всяком случае, ему очень хотелось так думать.

Однажды, незадолго до окончания школы, в классе появился новый учитель истории. Он был стар, согнут к земле и очень удручен жизнью. Своих учеников он не то чтобы не любил, а относился к ним с какой-то брезгливостью, как к существам, еще не доросшим до звания человека. Каким способом он добивался внимания гимназистов, было непонятно. Он на них даже не смотрел. Его голова свисала на тонкой шее так низко, что казалось, будто он носом упирается в стол. И говорил он этим же самым носом, как человек, страдающий хроническим насморком. Но была в нем какая-то внутренняя сила, что-то такое, что уводило внимание слушателей от внешних недостатков и заставляло сосредоточенно прислушиваться к каждому его слову.

Герр Трунк — это имя Элизабет запомнила на всю жизнь, потому что с появлением этого господина в гимназии в головы подростков вселилось беспокойство. Он первый в школе заговорил о преступлениях нацистов, о коллективной вине. И однажды Руди увидел у него на столе маленькую брошюру. Его внимание привлекла какая-то жуткая фотография на обложке. Дождавшись конца урока, Руди подошел к учителю и молча потянулся к книжке.

— Постой, — Герр Трунк положил свою руку на фотографию, — ты уверен, что хочешь знать всю правду?

— Уверен, — твердо произнес Рудольф.

— Хорошо, я дам тебе эту книгу, но, прочитав ее, ты поймешь, что твои родители и родители всех остальных учеников преступники. Сможешь ли ты с этим жить?

— Не знаю, — честно ответил Руди, — но я должен знать, что там написано.

— Хорошо, бери, — Герр Трунк протянул ему брошюру, — и знай, что я там был. Здесь нет ни одного слова выдумки. Они уничтожили всю мою семью, а я для чего-то остался жить. Наверное, для того, чтобы рассказать тебе об этом.

До глубокой ночи Руди сидел на скамейке в парке, рассматривал фотографии и читал комментарии к ним. Это были документальные свидетельства массовых уничтожений людей. От одной мысли, что его родители могли иметь к этому какое-то, пусть даже самое косвенное отношение, Руди почувствовал такое отвращение к своей семье, что даже мысль о том, чтобы жить с этими людьми под одной крышей, казалась ему чем-то чудовищным.

Разглядывая брошюру, Руди еще долго сидел в парке и не хотел возвращаться домой.

— Где бы он мог быть? — нервничала Элизабет, поминутно глядя на часы. — Уроки давно закончились!

— Оставь парня в покое, — советовал Хорст. — Ему восемнадцать лет! Я в его возрасте уже сидел в окопах.

Но Элизабет успокоиться не могла, она чувствовала, что произошло что-то неладное. Руди никогда не задерживался без предупреждения. Наконец входная дверь с грохотом распахнулась, и родители увидели сына. Он стоял в дверном проеме, освещенный тусклым светом лестничной лампы, и как будто не решался переступить порог.

— Что с тобой, сынок? — воскликнула Элизабет.

Что-то поразило ее в облике сына. Он походил на Хорста — когда в кабачке тот вышел за пределы своей сути и сгорел.

Рудольф поставил портфель у стены и, сделав над собой усилие, вошел в комнату. В руке он что-то держал. Элизабет и Хорст с затаенным страхом взирали на сына, который чеканным шагом подошел к столу и, с силой взмахнув рукой, шмякнул на скатерть какую-то растрепанную книжку.

— Что это? — произнес Руди с угрозой в голосе.

Если бы Элизабет и Хорст могли подготовиться к подобному объяснению, они бы нашли множество аргументов в свое оправдание. Но Руди атаковал их так неожиданно, что, увидев страшное свидетельство своего времени, Хорст не нашел ничего лучше, как сказать:

— Все это неправда, сынок! Это вражеская пропаганда!

Откуда в его голове так не ко времени возник этот плакатный аргумент времен Третьего рейха? Хорст никогда так не думал! Он хорошо знал цену всему, что тогда произошло. Его подвело неумение аргументировать, четко выражать свои мысли, и поэтому он высказал чужую мысль, которая оказалась роковой.

Все дальнейшее происходило как в кошмарном сне, когда человек понимает, что сейчас случится что-то ужасное, но, скованный рамками сновидения, не в силах ни на что повлиять. Так и Элизабет с Хорстом молча наблюдали за тем, как их единственный сын собирает в походную сумку вещи. Он делал это, не говоря ни слова. И только в конце, перед тем как выйти за дверь, он обернулся и произнес:

— Мы больше никогда не увидимся.

Потом дверь захлопнулась, и свет в сердце Элизабет погас.

Хорст сдался не сразу. Наоборот, он как буд-то снова воспрянул к жизни и теперь неустанно занимался поисками сына. Но следов Рудольфа нигде не было. Даже в школе никто не мог дать никаких сведений. Только несколько лет спустя от одного школьного приятеля сына Хорст узнал, что Руди тогда уехал в Америку, закончил там школу, поступил в университет и возвращаться не собирается. Это сообщение отняло у Хорста последнюю надежду, и он, не захотев дальше жить, умер от инсульта.

Потеряв мужа и сына, Элизабет осталась одна. И наступило безвременье. То есть дни проходили один за другим, не оставляя никакого следа. За днями проходили месяцы, годы, и фрау Райнхард не знала, чем пометить время, чтобы не упустить его окончательно. Все казалось однообразным, бессмысленным, и все же в ГЛУБИНЕ ДУШИ тлела крохотная, как горошина, надежда на то, что сын когда-нибудь поймет и простит ее и она еще сможет заключить его в свои объятия. И поэтому она тщательно готовилась к каждому Рождеству. Ей почему-то казалось, что именно в Рождество души людей тянутся к родным местам, что ее сын однажды не захочет преодолевать это притяжение, сядет в самолет и прилетит. Так и на этот раз: фрау Райнхард готовила ужин на двоих. Она даже купила подарки, которые так и остались лежать под елкой, обернутые в праздничную бумагу.

Но фрау Райнхард не жалела, что ей пришлось уехать из дома на «скорой помощи». И о переломе шейки бедра она тоже не жалела. Любому самообману рано или поздно приходит конец. Зато в больнице над ней склонялись заботливые лица, и всем было интересно, как она себя чувствует, нет ли жалоб, не затруднено ли дыхание. И от этой простой человеческой заботы у нее на сердце становилось легко. А утром, еще не совсем очнувшись от наркоза, она увидела рядом со своей кроватью сына.

Или ей это только показалось...

 

Эра Ершова

 

 

 

 

 

 


06.10.20174 320
  • 10
Комментарии

Ольга Смагаринская

Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»

Павел Матвеев

Смерть Блока

Ольга Смагаринская

Роман Каплан — душа «Русского Самовара»

Ирина Терра

Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»

Ирина Терра

Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»

Елена Кушнерова

Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже

Эмиль Сокольский

Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца

Михаил Вирозуб

Покаяние Пастернака. Черновик

Игорь Джерри Курас

Камертон

Елена Кушнерова

Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»

Людмила Безрукова

Возвращение невозвращенца

Дмитрий Петров

Смена столиц

Елизавета Евстигнеева

Земное и небесное

Наталья Рапопорт

Катапульта

Анна Лужбина

Стыд

Борис Фабрикант

Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»

Галина Лившиц

Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder

Марианна Тайманова

Встреча с Кундерой

Сергей Беляков

Парижские мальчики

Наталья Рапопорт

Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи

Уже в продаже ЭТАЖИ 1 (33) март 2024




Наверх

Ваше сообщение успешно отправлено, мы ответим Вам в ближайшее время. Спасибо!

Обратная связь

Файл не выбран
Отправить

Регистрация прошла успешно, теперь Вы можете авторизоваться на сайте, используя свой Логин и Пароль.

Регистрация на сайте

Зарегистрироваться

Авторизация

Неверный e-mail или пароль

Авторизоваться