Фрагменты романа «Маски духа»
В Одессе не оказалось одесской колбасы. Ни в магазинах, ни на привозе. Но, несмотря на это, в Одессе жил колбасный дух. И даже в лучших одесских кафе, где мне приходилось есть салат «Петр I» или суп «Екатерина Великая», все равно невозможно было избавиться от этого колбасного духа, а, следовательно, и от духа поэзии. Не случайно известный одесский поэт Семен Кирсанов к концу жизни сосредоточился на написании палиндромов желудочного свойства. Палиндромы, кстати, — абсолютно безысходная форма существования строки, потому что читаются как с заду наперед, так и с переду назад, не имея никакого выхода. Как испорченный пищеварительный тракт. И вот, обнаружив в себе такую болезнь, Кирсанов и увлекся желудочно-кишечными палиндромами. Подозвав как-то в ресторане Центрального Дома литераторов поэта Юрия Левитанского, он молча написал на листке грустный палиндром:
Какать — а как?
На что Левитанский тут же ответил палиндромом мужественным и исполненным высшего поэтического достоинства:
Мастер срет сам!
Но Левитанский же одесситом не был. И хоть любил, как и все поэты, одесскую колбасу, в колбасном духе понимал мало.
…Так вот, в Одессе образовался дефицит одесской колбасы. А поэт без одесской колбасы — хуже прозаика.
…Поэтому в ее поисках я спустился ближе к Дерибасовской. И вместо колбасы вдруг обнаружил театр. Красивый театр, весь облепленный строительными лесами. Подойдя поближе, я увидел, что центральный вход закрыт. Поэтому, обойдя здание со стороны моря, я перелез через груды песка и щебня, старательно обогнул торчащие со всех сторон провода и вошел внутрь через грузовые ворота.
Но поскольку я был не на лошади, а пешком, то и проплутал изрядно, пока через обшарпанную кулису не выбрался на сцену. И тут меня черт попутал, как путает всех без разбору, если их часто выводить на сцену или показывать по телевизору.
В цирке есть так называемый эффект манежа: если даже очень маленький и очень некрасивый человечек выходит на манеж под свет юпитеров, он тут же сам становится Юпитером — большим, толстым и красивым. И постепенно сам начинает верить в то, что он большой, толстый и красивый. Или, например, если какого-нибудь дурака или даже урода каждый вечер показывать по телевизору, то постепенно он заболевает болезнью веры в свой талант и красоту. Я, между прочим, знаю таких. Даже из среды прозаиков и поэтов.
Со мной же это произошло мгновенно. Выйдя на подмостки, я в ту же секунду почувствовал, что меня неудержимо тянет сказать речь. Дождавшись, пока «затихнет гул», я вытянул руку к балкону и вдруг ляпнул: «Дамы и господа! Абрашка уже передал привет Синявскому и исчез с рынка!»
Бред какой-то. Причем здесь Абрашка?
Успев сообразить, что это именно бред, а не какое-то другое явление, я было замолчал. Но из меня само полилось: «Кончайте свои оперы, дамы и господа! Кончайте свои песни и свои танцы! Кончайте и бегите отсюда. Потому что эскадрон уже соединился на углу Ришельевской и Еврейской, потому что пятерка кавалеристов крадется по коридорам, а Носатый уже сорвал маску со стены! Бегите, господа, иначе будет поздно! Опера — это вам не жизнь, а жизнь — это вам не опера. За стенами театра сегодня другая опера и другие актеры. Ваше время ушло, господа. Ваше время всегда уходит, когда приходит время тех, кому пора на сцену. Потому что они и есть — время без времени, солисты без голоса и правители без государства. Они — хозяева жизни, которой больше нет. Есть только сцена, господа..»
Я величественно оглядел пустой зал и хотел было продолжить нести эту ахинею, как за стенами грянул гром. Это не был гром аплодисментов. Это был другой гром. И он грянул.
— Кажется, таки да будет дождь. — Услышал я откуда-то сбоку хриплый фальцет отставного тенора.
Оглянувшись, я увидел маленького (едва мне по колено) человечка в хламиде и с непомерно задранной головой. Один его глаз был закупорен то ли моноклем, то ли увеличительным стеклом часовщика, а во втором помещался грустный театр целого мира.
— Кажется, таки да будет дождь. — Повторил человечек и, изогнувшись, почесал спину. — Но я вас прошу, между нами, я уже давно не был на сцене, хотя это моя территория. И раз уж вы пошли по стопам своего дедушки, чтоб он был здоров, так и продолжайте свою чепуху. Мы ведь тоже что-нибудь понимаем в красоте. Мы себе понимаем, что актер тоже бывает скучный. Актер скучный, а деньги уже уплочены. И что, я вас спрашиваю, тогда делать?
— А что делать? — Не понял я.
— Ну вы-то как раз, я вижу, понимаете. Я тоже понимаю. Если актер бывает скучный, тогда зрителям надоедает быть зрителями. Они начинают думать, что способны сыграть не хуже. Поэтому свистят и гикают, и бегут со своей галерки на сцену, выгоняют актеров и издают звуки. Каждый человек, хотя бы один раз в жизни, имеет-таки право на звук со сцены. Вы думаете, что вы первый. Нет, вы не первый. И даже дедушка ваш был не первый. Этот театр уже такое видел! Он такое видел, что вы не видели. Вы не видели, хотя ваш дедушка, чтоб он был здоров, не только видел, но и слышал. Ах, какой у меня был тенор! Какой тенор! Теперь уже так не поют. Да, теперь так не поют, но вы тоже пришли на сцену, чтобы, как ваш дедушка, иметь свой звук. Так имейте свой звук, и на пять минут считайте себя как Дюк Ришелье, как Нестор Иванович Махно или даже как староста хоральной синагоги. А я послушаю. Только посмотрю, действительно ли идет дождь.
…Мигом опустившись с небес на землю и сообразив, что держал речь перед креслами пустого зала все еще ремонтируемого театра, я почувствовал себя неловко. Тем более, что моей болезненной амбиции отыскался неожиданный свидетель со своими намеками, которые, прямо скажем, хоть и были мало понятны, но будили какую-то смутную тревогу. Однако же, когда человечек, осторожно раздвинув кулису, вернулся, я быстро пришел в себя и, насупив брови, строго спросил прямой речью незабвенных Балаганова и Паниковского:
— А ты кто такой?
— Я? — Чему-то удивился человечек. — Я — памятник.
— Какой памятник?
— Не — какой, а — кому, — поправил меня он. — Я памятник Рабиновичу.
— Какому еще Рабиновичу? — Сморозил я глупость и покраснел.
— Вот именно. — Все понял он. — Я памятник именно тому самому Рабиновичу, про которого вы подумали. Но они, — тут он указал пальцем куда-то себе за спину, — они думают, что я памятник совсем другому Рабиновичу. И хотя мое место на постаменте во дворе Литературного музея, куда меня определил Резо Габриадзе для того, чтобы люди при мне рассказывали мои же анекдоты про меня, разве забудешь то, что было! О, какие были овации! Женщины плакали от слез! Понимаете? Женщины плакали от слез! Цветы валялись по всей сцене. Но вы же не знаете даже, что такое сцена. Вот ваш дедушка знал, хотя и попал на нее по ошибке. И Резо знает, потому что он форменный режиссер и любит правду. Он любит правду, поэтому ставит спектакли не для людей, а сразу для марионеток. С актерами труднее, потому что они не сразу понимают, что они — марионетки. Они сначала думают, что они люди. Поэтому Резо работает сразу с марионетками. И он знает, что такое сцена. А вы нет. Но хоть самого-то Резо вы знаете? Его все знают.
…Рабинович попал в точку: я действительно, когда-то знал Резо Габриадзе. Я даже был допущен в его тбилисскую мастерскую, где он чуть не свел меня с ума своими рассуждениями о Сталине. Вырезая ножом очередную куклу для своего театра марионеток, Резо изложил собственную теорию о том, что Сталин не был грузином. Вкратце это звучало так:
— Сталин не может быть грузином. Грузины добрые, гостеприимные и очень родственников любят. А Сталин был не добрый. Нет, не добрый. Жену убил, над дочкой издевался, от сына родного отказался. Разве это грузин? Нет, Сталин не был грузином.
Я не возражал, потому что гость не должен возражать хозяину. Хотя на своем веку я видел немало грузин, причем, совершенно друг на друга не похожих. Я знал даже одного грузина-бизнесмена. Дело было в Тель-Авиве, на автостанции. Сижу на лавочке, поджидаю приятеля, и тут ко мне подходит мужик с пышными усами, над которыми, как чердак над фасадом, нависает огромная характерная кепка, какие в прежние времена лучше, чем в Кутаиси, нигде не шили, в темном пиджаке и, что примечательно, с двумя огромными сумками, битком набитыми банками с пивом. И кепка, и пиджак на пятидесятиградусном тель-авивском солнце выглядели очень экзотично. Подозрительно меня оглядев, он осторожно спросил:
— Ты русский?
— Ну, допустим, русский. А ты кто?
— А я грузин! — Грустно сообщил он. — Хочешь, бизнес будем делать?
— Какой бизнес?
— Такой бизнес. Пиво видишь?
— Вижу. (Причем, надо сказать, пиво я видел не только в его сумках. Пиво продавалось вокруг в неимоверном количестве — во всех многочисленных магазинчиках, ларьках, кафе и ресторанах).
— А таксистов, вот там стоят, видишь?
— Вижу.
— Бери, дорогой, пиво, продай тем таксистам, а я тебе дам десять процентов.
Такой бизнес меня, честно говоря, немного удивил. Во-первых, в ларьках пиво продавалось дешевле, а во-вторых, я не понял, зачем ему отдавать мне десять процентов, если он может сам продать пиво и забрать себе всю выручку.
— А сам почему не продаешь?
— Не могу, дорогой. — Вздохнул он.
— Почему не можешь?
— Они меня уже бьют.
Вот такой грустный грузин попался.
…Сопровождаемый огромным черным котом и утопая в собственных пейсах, памятник Рабиновичу не только ходил и разводил руками, но еще и нагло разговаривал, совсем, как его однофамилец, поэт и алхимик Вадик, который никогда не упускает случая высказаться. Поэтому, усомнившись в его подлинности, я и ляпнул:
— А памятники разве ходят?
— Э-э-э, молодой человек. — Укоризненно сказал памятник Рабиновичу. — Я вижу большую небрежность в вашем образовании. Памятники не только ходят, они даже скачут. Или вы забыли, как скакал по Петербургу Медный всадник за бедным Евгением? Еще как скакал, я вам скажу! Нынешняя молодежь в Одессе думает, что «Петр I» — это только салат из меню кафе «Фанкони», которое, кстати, теперь расположено не там, где раньше. Таки нет — это еще и памятник. А как ходил Командор! Боже мой, как ходил Командор! Он же не ходил — он ступал! Вы можете себе представить, чтобы я ступал, как Командор? Нет, вы не можете себе это представить. И правильно! Потому что я не Командор, я — Рабинович. А это говорит о многом, если вы понимаете.
— Но все эти памятники выдумал Пушкин. — Упорствовал я.
— Э-э-э, молодой человек, — обиделся за Пушкина Рабинович, — Пушкин ничего не выдумал. Что он мог выдумать, этот Пушкин? Не хотите ли вы сказать, что он и Терца выдумал? — Подозрительно спросил он. — Такое не выдумывают. Такое можно только породить. И он его таки да породил совместно с небезызвестной в ту пору в Одессе красавицей и воровкой Маней Терц, в девичестве — Матильда фон Рябоконь. А произошло это в июле 1823 года на шикарном ложе «Северной гостиницы», принадлежавшей известному французскому негоцианту Шарлю Сикару. Таким образом Терц — внебрачный сын Пушкина. И чтоб ваш Синявский так был здоров, если он знает, в какую семейку он попал.
— Не верю! — Категорически заорал я. — Ни одному слову не верю! Если бы это было так, все бы уже знали. Все загадки про Пушкина уже давным-давно разгаданы.
— Это не загадка. — Возразил памятник Рабиновичу. — Это целый бином. Можете дать ему название «Бином Рабиновича». А? Хорошо звучит? И, между прочим, ни один бином еще не отгадали.
— Все равно не верю. — Упрямился я.
— А вы проверьте. — Поощрил Рабинович. — Обязательно проверьте. Правда, они, — тут он почему-то заозирался по сторонам, — они попытались замести следы. Они даже ту самую кровать, ну, вы понимаете, какую кровать, украли и куда-то дели. Но бог все видит. И каждая кровать, которой они пытались заменить ту, ну... вы понимаете, прежнюю кровать, так вот... все эти кровати тут же разваливались. И так разваливались, что ни один одесский столяр их не мог больше собрать.
— Подождите, но Синявский — это Синявский, а Терц — совсем другое дело.
— А что вы их как-то отличаете? — Удивился Рабинович. — Вы хоть знаете, что у них на двоих была одна общая жена? Милая, надо сказать, женщина. Не дай бог такую в дом. Чтобы люди не подумали что-нибудь лишнее, она выступала сразу под несколькими фамилиями, и даже, скажу вам по секрету, имела не один день рождения, как у всех людей, а целых два. Так вот, даже такая жена их не отличала. Впрочем, как и они ее. Когда она по утрам спускалась к завтраку, они ни за что не могли понять, какая из них будет разливать чай — та, что родилась до Нового года, 27 декабря, или та, что появилась на свет после него — 4 января. А вы говорите.
Бред какой-то!
— Но... Но этого не может быть. — Упрямо твердил я. — Терца я видел на Привозе не далее как сегодня.
И тут же заткнулся. А с чего это я взял, что это был Абрашка Терц? И не схожу ли я с ума? Ведь если даже так, то лет-то ему должно быть сколько? Нет, полный бред.
— И что из этого следует? — Радостно отозвался этот кусок скульптуры. — Вчера на Приморском бульваре я видел императрицу Екатерину под ручку с графом Орловым, чтоб они были здоровы. Люди есть люди. Они живут когда хотят, где хотят и с кем хотят. Вы еще в этом убедитесь, мой юный друг. Это только мне не повезло. Я должен, как привязанный, стоять на камне в саду. А этот Цербер, этот Навуходоносор, этот директор музея, чтоб ему понизили зарплату, смотрит, чтобы я никуда не ушел, и чуть что бежит за мной по улицам, как пятый номер трамвая бежит к Ланжерону.
Когда мы вышли из театра на улицу, почерневшее от туч небо сразу же разрезало море клинками раскаленных молний, зашипевших где-то там, за маяком.
— У-ва! — Сказал Рабинович. — И как вам это понравится?
Мне это никак не нравилось.
— Так я не о том. — Откуда-то снизу, от моих ботинок, продолжал вещать маленький памятник. — Вы же меня плохо слушаете. Я говорю, что один раз какой-то грек, всегда, как и все греки, влюбленный, хотел украсть рыбачку-Соню. Ну эту «рыбачку-Соню как-то в мае». Прямо с камня. Она там рядом со мной стоит, через клумбу. И кто бы от этого потерял, я вас спрашиваю? Что, она из золота эта Соня? Она такой же кусок породы, как и мы все. И что? Этот директор, этот маньяк с Пересыпи, теперь каждый вечер откручивает ее от камня и уносит к себе в кабинет. На ночь. И как вы себе думаете, что он там с ней делает?
— А что можно делать с куском камня ночью в кабинете?
— И я так думаю! — Обрадовался Рабинович. — Хорошо, что вы меня понимаете. Даже если от тебя ушла жена! Даже! С нашим удовольствием. Я же не каменный. То есть, я, конечно, каменный, но я все понимаю и я даже чисто по-свойски хотел помочь, чтобы человек не делал грех, а имел настоящую женщину с душой. Поэтому в «Вечерней Одессе» я поместил объявление: «Ищу настоящую женщину. С душой. Обращаться к памятнику Рабиновичу». И что вы думаете? Никто не пришел! Никто не пришел, потому что этот директор никому не нужен даже по объявлению. Кому он нужен, этот директор, если он может проводить ночь с куском камня из песни? Я не знаю, что себе думает своей головой эта Соня, но уже утром она стоит за деньги напротив меня как ни в чем не бывало. Я понимаю, что камни не краснеют, я понимаю, но все-таки я не понимаю.
И что я мог сказать Рабиновичу? Что история знает немало случаев прелюбодеяния женщин с памятниками и наоборот? Говорят, этим занимались те же греки, но древние. Причины могут быть и чисто физиологические, и эстетические, и даже политические. То есть, почти полностью соответствующие формулировкам иных философов, отраженным в различных справочниках и словарях. Многие из них полагают, что половая жизнь — это совокупность не только соматических, но и психических и социальных процессов, «в основе которых лежит и посредством которых удовлетворяется половое влечение». Раньше-то я думал, что оно удовлетворяется иным способом. Но теперь склонен согласиться с учеными. Потому что эта самая жизнь состоит теперь сплошь из психических и социальных процессов. И при таких условиях памятники — лучший объект любви, ненависти и страсти. Например, в эстонском городе Пярну не так давно в порыве страсти памятнику оторвали голову. Мужчины, надо отдать им должное, хотели памятник снести совсем и захоронить, чтобы у их жен не было лишнего искушения. Тем более, что это был памятник Ленину. Но женщины воспротивились. И он так и стоял при входе в городской сквер — без головы, но со всеми остальными принадлежностями, как яркое подтверждение именно психической и социальной направленности совокупного удовлетворения. А в Улан-Удэ был обратный случай — там оставили только голову, все остальное исчезло. И когда стали искать, следствие наткнулось на непробиваемую стену молчания: все женщины, как одна, утверждали, что у этого памятника никогда ничего и не было, кроме головы.
А я лично — могу даже поклясться! — был свидетелем, как в городе Кишиневе, через сто семьдесят лет после того, как оттуда Пушкин сбежал в Одессу, замужняя женщина-поэт пыталась оформить с одним памятником брак в национально-политических целях и на совершенно законных основаниях. Но памятник в церковь не пошел, поскольку был, очевидно, категорически против двоеженства. Поэтому она привела священника прямо к постаменту, где насильно и был совершен обряд. После этого, как мне рассказывали, полностью удовлетворенная женщина совершенно исчезла с политического небосклона. Так что именно с политической точки зрения подобный брак даже бывает полезен. Хотя и не всегда. В Москве, например, в порыве психо-соматической страсти пострадали многие памятники. И страсть эта была столь сильной, что на какое-то время был позабыт даже социально-политический совокупный аспект. Иначе как объяснить, что еще совсем недавно на задворках Центрального Дома Художника, в густой траве, как на свалке вылюбленных памятников, рядом, в откровенных позах, будто лучшие друзья, возлежали Феликс Эдмундович Дзержинский и Андрей Дмитриевич Сахаров?
К тому же, не очень понятно, как быть с термином «половая холодность», тоже зафиксированном учеными и означающим невозможность переживания оргазма. Сомневаюсь, что памятники к этому способны. Они ведь чаще всего именно что холодные. Кстати, одна женщина-юрист на Украине попыталась как-то подогреть гранитное изваяние. Она обложила его дровами и развела гигантский костер. И что вы думаете? Как только эта женщина-юрист посчитала, что он достаточно подогрелся, пошел дождь. И от резкой перемены температур раскаленный памятник развалился на куски. Говорят, разочарованную женщину увезли в психиатрическую.
Но с директором случай, по всей видимости, был особый и сложный. И что я мог сказать Рабиновичу? Что иной человек бывает хуже памятника, и лучше уж любить памятник, чем никого? Я им не судья. Всякая любовь хороша, если это любовь. Но была ли там любовь? Ведь любовь Пигмалиона, как мы помним, сумела оживить каменную женщину, а этим ни один памятник оживить так и не удалось.
Поэтому что я мог возразить Рабиновичу? Что я мог возразить Рабиновичу, если вдруг обнаружилось, что исчез сам Рабинович? Очнувшись от мыслей соматического характера, я увидел, что вокруг кипит гроза, заливая площадь перед театром потоками мутной воды. И прямо по этой воде, утопая по пояс, вместе с черным котом и седыми пейсами, в сторону музея семенит этот старый сплетник. А за ним, поднимая сапогами фонтаны брызг, несется огромный мужик, машет кулаком и широко разевает рот, пытаясь перекричать грозу.
Воля ваша, господа писатели! Как по залитому водой Петербургу памятник гонялся за бедным человеком, мы еще помним из литературы. Но чтобы человек гонялся за бедным памятником — тут никакой литературы не хватит.
Ефим Бершин – из поколения поэтов и прозаиков так называемой «новой волны», пришедшего в литературу во второй половине восьмидесятых годов, во времена горбачевской «перестройки». До этого работал как журналист в различных изданиях, но его художественные произведения не печатались. Первая публикация относится только к 1987 году – в популярном в те времена журнале «Юность». С 1990 по 1999 год Бершин – литературный обозреватель «Литературной газеты». Когда в распавшемся Советском Союзе начались межнациональные конфликты и войны, совмещал литературную работу с работой фронтового корреспондента в Приднестровье, а затем и в Чечне. Бершин – автор поэтических книг «Снег над Печорой», «Острова», «Осколок», «Миллениум», «Поводырь дождя», «Граненый воздух», романов «Маски духа», «Ассистент клоуна» и документально-художественная книги об истории приднестровской войны «Дикое поле». Произведения Бершина регулярно выходят в литературных журналах России, а также за рубежом, где переведены на несколько европейских языков. Живет в Москве.
Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»
Смерть Блока
Роман Каплан — душа «Русского Самовара»
Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»
Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»
Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже
Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца
Покаяние Пастернака. Черновик
Камертон
Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»
Возвращение невозвращенца
Смена столиц
Земное и небесное
Катапульта
Стыд
Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»
Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder
Встреча с Кундерой
Парижские мальчики
Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи