литературно-художественный журнал «ЭТАЖИ»

[email protected]

31.10.20182 780
Автор: Михаил Полюга Категория: Проза

Шмель между оконными переплетами

Пепел. Эдвард Мунк

Осенью в форточку залетел шмель, мохнатый, бархатный, золотисто-черный. Шмель угодил между двумя переплетами, долго бился о стекла, рвался на волю, наконец, обессилел, припал к наружной раме, затих, но еще жил какое-то время, тускнеющими глазами смотрел на осень. Потом тихо умер. Золотистое тело высохло, запылилось, стало невесомым. За окном облетели листья, задождило, потом выпал снег, а там настала весна. А шмель все так же лежал между двумя переплетами и мертво смотрел за окно…

  

Отец Кирилла, Вячеслав Львович Полевой, умер на сорок шестом году жизни. Накануне вечером во входную дверь дома громыхнули, разболтанная щеколда соскочила, и два смурых, неопрятных субъекта протащили по коридору бездыханное тело с повисшей, мотающейся головой и как бы парализованными, волочащимися по половицам ногами.

— Куда? — обдавая бабушку и Кирилла утробным сивушным перегаром, коротко обронил один из субъектов, злой, коренастый, с выкрученным, утиным, перебитым в давней драке носом.

— В спальню. На ту кровать, — заторопилась бабушка, пытаясь на ходу подхватить провисшую, точно неживую руку сына. — Осторожно, не уроните! Что с ним? Слава, что случилось?

Отца свалили на кровать — животом на серую, давно не стираную простыню, лицом к стенке, и рука его, подвернувшись при этом, осталась под животом.

— Что с ним? Где вы его нашли? — не унималась бабушка, то взглядывая с укоризной на собутыльников сына, то хлопоча вокруг него, подмащивая подушку, снимая стоптанные ботинки и укрывая до пояса одеялом.  

— Будьте здоровы! — с выражением абсолютной глухоты на испитом лице прохрипел курносый, и оба они, обтекая бабушку, протопали к выходу и скрылись за дверью.

— Господи, опять — за свое! — всплеснула руками бабушка и заплакала. — Сколько же можно, Слава? Сколько можно?!

«Опять слезы, опять причитания!» — покривился Кирилл, не любивший и не умевший в те годы сочувствовать причитаниям и слезам. Он давно уже привык к запоям отца, беспамятным, по нескольку дней кряду, когда тот и лыка не вязал, стыдился неопрятного вида Вячеслава Львовича, затрапезной комнаты, в которой тот жил, и сбегал от пьяных скандалов, чтобы ненароком не угодить под горячую отцову руку. Но и от бабушкиных жалоб и слез он норовил укрыться, с неосознанной мальчишеской жестокостью оставляя ее наедине с опустившимся, испитым, обеспамятевшим отцом. Он давно уже научился отстраняться от постылого, протравленного спиртом бытия, жить своей, обособленной жизнью, не видеть, не слышать, не воспринимать…

— Я, наверное, пойду. Завтра контрольная по литературе. Да и поздно уже, мать заждалась, — не давая бабушке опамятоваться, Кирилл торопливо поцеловал ее в сморщенную, мокрую от слез щеку и понесся что было духу прочь из дома.

— Как же, Кирюша, а как же я? — уже за калиткой услышал он не то вздох, не то задавленный вскрик бабушки.

Он шел на квартиру, которую после развода с отцом вот уже третий год снимала мать, и старался не помнить о том, чего не в силах был исправить.

Стояла ранняя весна, и ветер задувал под воротник сырую апрельскую прохладу. Было зябко, неуютно, но дышалось уже иначе, чем миновавшей зимой: легче, привольней. Просыхал асфальт, потел пятнами там, где еще недавно оседал клочьями последний снег. Ссорились, поселяясь в ореховые дупла, жемчужно-черные, утомленные перелетом скворцы.

Весна была его, Кирилла временем года, — так ему хотелось думать, потому что он родился в конце марта, и на днях ему исполнилось пятнадцать лет. Почти взрослый, — говорил он себе с каким-то новым, странно щемящим чувством гордости, что вот, он выше ростом отца, и многое уже понимает в жизни, о многом догадывается, о чем раньше и помыслить не мог. И отец это заметил: был, как обычно, навеселе, но навеселе по-доброму, со слезой. Он обнял Кирилла — сдержанно, по-мужски, и тут же отстранился, смаргивая скупые, нежданные слезы и бормоча:

— С днем рождения, сын! Я хочу, я верю, что ты будешь сильным, и все у тебя получится. Ты будешь не Гагариным, нет, — ты будешь!

Ах, если бы он не пил! Если бы… Какого светлого, глубокого ума был этот человек — его отец!

А утром Кирилла вызвали с первого урока, и взволнованная соседская девочка крикнула ему, округляя глаза:

— Беги скорее домой! Твой отец умирает!

— Господи, разве можно так говорить?! — тихо ахнула у него за спиной учительница, и, обернувшись к ней — уже с лестничного марша, уже на бегу, на полушепоте вопрошая: «Разрешите?» — он уже ничего не мог слышать и понимать.

В доме было сумрачно, смутно, как в тумане, он едва разглядел каких-то людей, ему не знакомых, и среди них — бабушку, растрепанную, жалкую, с опухшими от слез глазами. Увидев Кирилла, она вдруг горько и обреченно закричала: «А-а!» — и пошла за ним к кровати, на которой накануне оставили отца. Вячеслав Львович лежал в той же позе: на животе, с подломленной под себя рукой, и на лбу, на щеке и на подбородке у него уже проступили жуткие синюшные пятна…

— Я позвала его утром: Слава! Я хотела напоить его чаем, — взахлеб, на вдохе-выдохе лепетала бабушка где-то рядом с Кириллом, — а он молчит и молчит. Я подошла, положила на лоб руку — а лоб холодный!

Приехала «скорая», и почти одновременно с фельдшером появились следователь и участковый. Фельдшер безуспешно попытался повернуть на спину окоченевшее тело, потрогал на сгибе локоть, приподнял веки глаз и, воздохнув, констатировал смерть. Молодой следователь, которого бледная струйка сукровицы из уголка затиснутых, синих губ покойного привела в смятение, выписал направление в морг, — и в доме настала гнетущая тишина.

Когда за покойным прибыл грузовик, дальний бабушкин родственник, Иван Федорович, крепкий, ладно сбитый полковник в гражданке пошептался с водителем и сказал Кириллу:

— Хочешь не хочешь, а тебе придется помочь нам. Извини, дорогой, больше некому, — и указал на тело отца, завернутое в старое покрывало. — Давай, бери за концы там, где ноги…

Потом они ехали по знакомым улицам города, держась за борта кузова. Грузовик подпрыгивал, трясся на ухабах, и концы покрывала распахнулись, напоследок приоткрыв Кириллу отца: Вячеслав Львович лежал на спине, с неестественно вывернутой рукой, неузнаваемый, чужой, и слепыми веками смотрел в высокое апрельское небо.

В свидетельстве о смерти была указана банальная причина: общий атеросклероз. Но знакомый судметэксперт, сковыривая из-под ногтя полоску грязи, обронил бабушке, угрюмо и неприязненно, точно она была виновата в этой смерти:

— Не знаю, как он дожил до сорока пяти: сердце — как тряпка. Никакое сердце… Эх, Слава, Слава!..

 

Если бы Кирилла спросили, он не смог бы ответить, любил ли он отца, и если любил, то за что и как сильно. Но на самом деле он безмерно любил Вячеслава Львовича, как всякий сын любит отца и мать, потому что иное чувство было бы уже не от Господа. Сами того не подозревая, люди с обидой или ненавистью в душе заведомо ущербны и несчастливы, какие бы причины не породили ненависти и обид к родным, кровным.

Но так случилось, что в последние годы жизни Вячеслава Львовича, то есть в годы, когда чувственное восприятие окружающего мира сменяется у подростков познавательным, отец с сыном почти не виделись. Тому были разные причины, о которых речь пойдет ниже. Куда важнее следствие: отец умер, и немедля за тем Кирилл с горечью ощутил, что в памяти об этом кровном человеке у него зияет провал, невосполнимая пустота. Особенно пустота эта стала осознаваться с годами, когда боль сменилась неясной тоской, а тоска, в свою очередь, стала оседать и копиться на дне памяти. Не то, что ему стало мучительно жить, нет, — но как-то некомфортно, как бывает у человека, в жизни которого одно из главных дел остается незавершенным. Поэтому разглядывать фотографии, или бывать на кладбище, видеть портрет человека с высоким лбом, с умным, пристальным взглядом выразительных глаз, выбитый на граните, и понимать, что секрет жизни и преждевременной смерти отца сокрыт где-то рядом, но для него недосягаем, непостижим, было для Кирилла тяжелее укоров совести. Хотя обвинять себя, если вдуматься, ему было не в чем.

Какое-то время была еще жива бабушка, и две двоюродные тетки, рядом с которыми прошло детство отца, были еще живы; наконец, оставалась рядом мать Кирилла, бывшая некогда женой Вячеслава Львовича, — и вот при каждом удобном случае он стал расспрашивать об отце. Но произошло то, чего меньше всего Кирилл ожидал: ему отвечали уклончиво, неохотно, или вовсе пытались перевести разговор на другую тему.

Потом бабушка умерла, и в ящиках ее письменного стола Кирилл обнаружил старые отцовы письма, фотокарточки, которых ранее никогда он не видел, документы, о существовании которых не подозревал. И тогда тоска и скорбь в нем стали непреходящи…

 

Он помнил отца урывками — словно складывалась большая мозаичная картина прошлого, вот только кусочки смальты почему-то порастерялись, и картина выходила неполная, с большими прогалинами.

Самое раннее, что навсегда сохранилось в памяти: ему не исполнилось и трех лет, был май, и они с отцом шли по аллее, мимо молодых, зеленых каштанов. На дорожку шлепнулся грузный, неповоротливый майский жук, подумал немного, выпростал из-под брони прозрачные крылышки и снова взлетел, заворачивая по дуге перед лицом ошеломленного Кирилла.

— Хочешь жука? — спросил с улыбкой отец.

Кирилл не хотел, но почему-то кивнул: да, хочу. И тогда отец стал встряхивать одно деревце за другим, пока не стряхнул еще одного жука.

— Вот, возьми. Он тебя не укусит, он добрый.

И отец положил на ладошку Кирилла маленькое, коричневое чудовище. Едва коснувшись ладони, жук сразу же заскреб лапками, побежал, и нельзя было в этот миг не испугаться, не отдернуть в детском ужасе руку.

— Не бойся. Смотри, это жук боится тебя: ты такой большой, и ладошка у тебя большая. А он маленький, сидел на дереве, грыз листочек. И вдруг — бац! — стряхнули, взяли за спинку, не дают улететь, собираются посадить в спичечный коробок. Вот где ужас! Давай отпустим его, Кирюша, чтобы он не боялся. Это плохо, когда слабые боятся сильных. Очень плохо.

А еще он помнил елку, которую отец нес на плече через весь город, — большую, роскошную, до самого потолка. Помнил игрушки, послевоенные, замечательные игрушки из серебристого картона и ваты, и особенно одну из них — бутафорскую конфету, внутри которой перекатывался разноцветный, сладкий горошек. Как было здорово, как жутко — втихомолку вытрясти из нее содержимое и наслаждаться, грызть, спрятавшись в одежном шкафу, между шляпных коробок и бабушкиных нарядов! Помнил первую книгу, которую отец с матерью принесли ему в подарок, забирая вечером из детского сада, — красочную, в суперобложке, со странным названием «Три толстяка», — и как стыдно было принимать книгу, потому что воспитательница пожаловалась на его поведение родителям. Но отец ничего не сказал, даже не пожурил его; и мать промолчала, — видно, не сговариваясь, решили, что ребенок имеет право на невинную шалость.

К пяти годам Кирилл ощутил внезапный, недетский стыд и не позволял уже матери купать себя голышом. На тесной, душной кухне натапливали печку, наливали в таз теплой воды, Кирилл раздевался до пояса, и мать намыливала сыну голову, терла мочалкой плечи, спину, живот. Но затем дело стопорилось: упрямец не желал оголяться и требовал отца.

— Что ты прячешься? — подразнивала сына мать. — Что такого я не видела у тебя? Кирюша, не упрямься, давай домою! Да что же это такое, Слава?!

У Вячеслава Львовича руки были короткопалые, цепкие, жесткие, но с мочалкой он управлялся бережно, чтобы ненароком не причинить сыну боль, и при этом все больше молчал, все чему-то своему, потаенному, улыбался. Потом заворачивал Кирилла в банное полотенце и нес в комнату, под стеганое одеяло.      

Хорошие, светлые мгновения — на всю жизнь! Как жаль, что мгновений этих было немного: катания на лодке, первые взрослые книги, магнитофон «Днепр», старые пластинки с Утесовым, Трошиным, Юрьевой! «Когда мы были молоды, бродили мы по городу…» Или: «Мне сегодня так больно…» Как жаль! Ведь с каждым годом этих мгновений становилось все меньше и меньше, они вытеснялись другими, страшными мгновениями. И в них тоже был запевалой отец. Или — не так, не запевалой, а вольным или невольным действующим лицом.

Был поздний вечер, пьяный скандал, и отец, редко распускавший руки, вдруг схватил мать за волосы и ударил ее головой о стенку. Это был уже не жук на ладони, не детская робость перед неведомым, — это был тот страх, от которого Кирилл так и не смог избавиться ни в детстве, ни впоследствии, во взрослой жизни. Не помня, как, он вышмыгнул из дома, укрылся в ночном саду и, цепенея от холода и нервной дрожи во всем теле, стал дожидаться, когда в доме угомонятся. Потом из темноты позвал его голос матери, и они, таясь и вслушиваясь, еще долго укрывались в саду под орехом, пока бабушка вполголоса не окликнула их с крыльца:

— Где вы, Маша? Идите, он уже уснул.

В семейных разборках бабушка почти всегда принимала сторону матери Кирилла, и это до глубины души оскорбляло Вячеслава Львовича.

— Она гуляет! У нее в любовниках директор рафинадного завода, и все это знают, кроме тебя! — кричал он бабушке с пьяной злобой и обидой. — Как можно защищать ее, как?!

— Не пей, и тогда я стану на твою сторону! — кричала в ответ бабушка. — Ты сопьешься и пропадешь!

— И пусть! Может быть, я хочу спиться, хочу пропасть! Всё, всё, еще и Машка напоследок — всё в черную масть! Из-за тебя всё! Какая ты мать после этого?! Я тебя ненавижу!

— Что ты говоришь, Слава? Как ты можешь? Я настоящая мать, потому что тебя люблю! Видишь, я плачу! Хочешь, чтобы умерла? — я умру. Только прошу тебя: не пей!

— Буду пить! Напьюсь — и мне легче: почти ничего не помню…

Запои, а вместе с ними и скандалы участились. Отец являлся домой на взводе, кричал что-то невнятное и злое, брызгая слюной и кривя синие, в крошках махорки губы, опрокидывал стулья и в бешенстве стучал кулаком по крышке стола. За неоднократные прогулы его выгнали с одной школы, затем — с другой. В короткие отрезки просветления его уговаривали лечиться, и он даже ездил в Челябинск, в модную по тем временам клинику, но лечение не дало результатов.

— Они мне таблетку, — смеялся он много позже, будучи под хмельком, — а я ее — под язык и выплюну потихоньку. Тоже мне, доктора!

Выпив, он любил зазывать с собой Кирилла, и они вдвоем бродили по городу, бывали на пляже, в буфетах и магазинах, где продавали на разлив спиртное. В магазине «Вино» Вячеслав Львович, звеня рыжей мелочью, покупал стакан крепленого вина и две конфеты «Премьера», дешевые, но удивительно вкусные. Одной конфетой отец закусывал, другую давал сыну. Потом он закуривал папиросу «Беломорканал» и пускался в разговор то с одним давним знакомым, то с другим, и при этом гладил Кирилла по голове и с гордостью представлял:

— А это — мой сын. Правда, похож: глаза, овал лица?.. Правда?..

Кирилл уставал от таких походов, и все-таки не из-за усталости стал он избегать прогулок с отцом. Причина была банальной: все чаще тот, как говориться, давал лишку, да и организм стал ослабевать у него, — и Вячеслава Львовича развозило уже после первого стакана вина. Несколько раз, краснея, Кирилл возвращался с отцом домой, и тот, повесив голову и мутно глядя перед собой, заплетал ногами, хватался за заборы и просил не бросать его одного.

Однажды Кирилл, когда уже был постарше, встретил отца, бредущего в сторону дома.

— Помоги, — попросил отец, едва разлепляя синюшные, потрескавшиеся губы. — Не дойду, не могу больше идти.

— Я тороплюсь, — отрезал Кирилл, сгорая от стыда. — Меня ждут.

И заторопился, пошел было, не оглядываясь и уверяя себя: «Вот уж не стану позориться! Пусть добирается, как знает». Но не утерпел и посмотрел-таки отцу вслед: тот брел едва-едва, похилившись на один бок, в пыльном, мятом костюме, с повисшей головой и надломленными плечами. И Кирилл вернулся, подхватил обмякшего отца под руку, повел к дому. А если бы не вернулся?..        

После нескольких особо злобных, непереносимых скандалов Вячеслава Львовича, педагога, лучшего математика и физика в городе, определили в лечебно-трудовой профилакторий сроком на один год. Печальное это учреждение находилось рядом с тюрьмой, построенной еще при Екатерине Великой, и лечиться там было унизительно и скорбно, — особенно для таких гордых людей, как отец. Тогда, вероятно, у него и появилась эта смиренная обреченность и безысходность во взгляде умных, светло-голубых глаз.

Изредка его ненадолго отпускали домой — благо, жили они неподалеку, — и Вячеслав Львович появлялся на пороге и проскальзывал в комнату как-то боком, тихо и виновато. Был он одет в фуфайку, мятые, мотающиеся при ходьбе брюки, заправленные в сапоги, и приплюснутую сверху шапку-ушанку, и пахло от него нехорошо: чем-то чужим, отвратным — портяночной казармой и скверной кухней. Дома он наскоро мылся, ел, брал в шкафу какую-нибудь книгу, — и все молча, потупившись, не глядя по сторонам, — и уходил туда, где лечили от алкоголизма водкой и рвотным порошком…

Как-то раз, когда отец долго не появлялся, бабушка обеспокоилась и отправила в профилакторий Кирилла — проведать Вячеслава Львовича и передать ему продукты и новую книгу.

Помещение, в котором располагался профилакторий, испугало Кирилла своей огромностью и переполненностью людьми. Повсюду — одни железные кровати и тумбочки, вокруг — сдавленный, несвежий воздух, вызывающий тошнотный спазм.

Кровать отца располагалась посреди казармы, у окна, и идти к ней надо было между рядами, минуя обитателей, у которых наступило личное время. Кто-то подшивал порванную рубаху, кто-то писал письмо, прикусив от усердия губу и низко склонив стриженую голову над листом бумаги.

Вячеслав Львович неподвижно сидел поверх покрывала и смотрел в окно, потому сразу не заметил Кирилла. Тот же, пока шел, как будто впервые увидел, какой у отца покорный, приморенный вид, как он исхудал и подурнел, стал землист и морщинист лицом, какие у него редкие, нездоровые волосы и как глубоко посажены у него опрокинутые вовнутрь глаза. Когда Кирилл стал рядом с кроватью, и отец ощутил присутствие сына и попытался улыбнуться, открылись редкие, изъеденные давней цингой зубы, желтые от табака. И тут впервые Кириллу захотелось заплакать.

— Видишь, здесь все — нормальные мужики, — сказал отец, словно хотел оправдать свое присутствие в этом чудовищном, безрадостном месте. — Такие же алкоголики, как я. Ивана спровадила сюда жена, Григория — дети. А меня — и жена, и мать. Ну, что принес? «Три товарища»?

И, помолчав, со злой усмешкой добавил:

— Знаешь, чего я теперь хочу? Выйти отсюда и сразу напиться. Чтобы знали!.. Чтобы они все знали!..

Он так и поступил: освободился, набрался под завязку неподалеку от профилактория, в кафе «Голубой Дунай», и учинил громкий скандал.

 

Тогда впервые мать в одночасье сорвалась с места, и они с Кириллом уехали от Вячеслава Львовича на Донбасс. Там, в городе Шахтерске, все для них должно было начаться сызнова. Должно было, да не началось.

Восьмилетний Кирилл скучал по дому. Учился он плохо, и в интернате, куда устроилась на работу мать и куда определила сына, чтобы был поближе, держался особняком. В памяти на много лет остался жестяной фонарь на столбе, мошкара, вьющаяся у фонаря, и он, мальчик, сидящий на корточках с книгой в пятне желтого света. «Сказка о Фэт-Фрумосе, сыне охотника, в царстве змея…» А где-то — дом, друзья, где-то — бабушка и отец…

Шахтерск был молодым, горняцким городом. Летом ветер сдувал с терриконов и рассеивал повсюду черную, угольную пыль, напоминающую молотый перец. Осенью, с дождями, тротуары и дороги затягивала жидкая, липучая грязь. А вокруг города стлалась степь, в зимние дни обдувающая город стылыми ветрами.

Мать получила однокомнатную квартиру, и в интернате ей выделили во временное пользование кровать на железных ножках, стол и кособокую тумбочку. По ночам, при выключенном свете, тучи клопов забирались на кровать, и даже керосином вытравить их не удавалось.

— А вы поставьте кровать ножками в банки с водой — они и потонут, клопы эти, — надоумила мать соседка по этажу.

Но не тут-то было. Едва первые клопы утонули, как остальные сменили тактику: забирались на потолок и оттуда сваливались на одеяло.

А дома в это время бабушка пекла тертые пирожные с повидлом, сияла над садом золотая луна, ухал за окном филин, высматривающий на старом орехе пару диких, сизокрылых голубей. И отец был дома: уже некрасивый, помятый жизнью, но трезвый, а значит тихий и добрый. Если закрыть глаза, то можно представить, как он читает книгу, по привычке лежа в кровати, — точно так же, как теперь любит читать он, Кирилл. Год назад, скрыв покупку от жены, отец подарил ему первый том подписки Фенимора Купера, и теперь можно помечтать, как он, Кирилл, станет покупать книги на сэкономленные деньги, пока не соберет достойную библиотеку. Такую, какую присоветовал собрать отец.

Одно было ему непонятно: зачем начинать жизнь сначала?..

Как-то в выходной день в городской столовой, куда они с матерью зашли пообедать, подсел к их столику разговорчивый, веселый человек, белозубый, черноволосый, сильный. Человек подмигнул Кириллу, а матери улыбнулся, и стал говорить ей о чем-то, заглядывая в глаза и все так же ослепительно улыбаясь. И чем больше он говорил, тем заметнее светились глаза матери, тем охотнее она ему отвечала. Как она могла так ему отвечать? Недоумевая, Кирилл отодвинул тарелку и принялся слушать, не понимая разговора, но смутно догадываясь, зачем этот человек оказался здесь, рядом с ними. Потом вдруг оскалился, как волчонок, и сказал:

— Дядя, а у меня папа есть!

Как можно при живом отце начинать все сначала?..

А потом приехал отец. Он выглядел окрепшим, помолодевшим, его подбородок и щеки пахли одеколоном, и, обнявшись с ним, Кирилл долго еще улавливал на себе этот замечательный, свежий запах.

Вячеслав Львович сказал матери, что не пьет. Сказал, что сожалеет о том, что между ними произошло, и хочет все исправить. Что привез яблоки из их сада — налитые, краснобокие, ароматные. Сколько жив, Кирилл помнит эти яблоки, завернутые в газету и аккуратно сложенные в большом фанерном чемодане…

Он умолил мать позволить ему уехать с отцом. Мать обещала приехать позже, в начале лета, когда закончится учебный год.

 

— Ну, что? — спросил отец, вваливаясь в дом на непослушных, неверных ногах. — Голоден? Сейчас будем ужинать. Что там у нас на ужин?

Вот уже неделю, как он снова запил, и это было особенно неожиданно и страшно, потому что они остались в доме вдвоем. Ветреная, непоседливая бабушка сорвалась и укатила в Москву — погостить у племянницы, в который раз пройтись по залам Третьяковской галереи, проветрить, как она говорила, мозги. Мать еще не вернулась из Шахтерска, писала нечасто, и письма были коротки, ровны, обтекаемы.

На второй день после отъезда бабушки Вячеслав Львович возвратился домой навеселе, а там и вовсе стал являться, едва держась на ногах, и оттого, наверное, — в давнем своем, раздраженном и мнительном состоянии.

Из еды, приготовленной на неделю вперед бабушкой, почти ничего не осталось: накануне съедены были остатки винегрета, а суп, забытый на ночь на плите, прокис и был выплеснут из кастрюли на помойку.

Покачиваясь у плиты и что-то сквозь зубы бормоча, отец сварил четыре яйца всмятку, поставил на стол масленку, нарезал ломтями хлеб.

— Ешь, чего смотришь! — приказал, не глядя на сына, и стал обстукивать яичную скорлупу. — Ничего больше нет. И не предвидится. — Он поднял на сына мутные глаза, всмотрелся, и вдруг перекосил в бешенстве рот: — Ну, что? Чего жмешься? Я сказал, ешь, маменькин сынок!

У Кирилла задрожал подбородок.

— Ах, так!

Коротко размахнувшись, Вячеслав Львович запустил в голову сына вареным яйцом, и оно, просвистев возле уха, с лихим, лопающим звуком расшиблось о стенку за кроватью. Вжав голову в плечи, Кирилл обернулся, — вязкий яичный желток вмазало в побелку, и в свете голой лампы на стенке зависла отвратительная желтая блямба.

Торопясь и перебарывая рвотные спазмы, Кирилл одолел яйцо, что-то пролепетал, отправляясь ко сну в бабушкину комнату, — и тут отец словно очнулся: обнял сына за плечи, потрепал по волосам и пьяно улыбнулся:

— Куда ты? Будешь спать сегодня со мной.

Они улеглись: Кирилл — под стенкой с подсыхающей блямбой, отец — с краю, и укрылись одним на двоих одеялом без пододеяльника. Одеяло было шерстяным, жестким, колючим и оцарапывало Кириллу лицо, но он боялся пошевелиться, откинуть одеяло и тем самым обозлить или обеспокоить отца. Но Вячеслав Львович, как и положено порядком набравшемуся спиртным человеку, уснул быстро, сном тяжким, провальным, храпел грозно, громко и дышал перегаром.

Выждав еще немного, с коченеющими ногами (ворочаясь, отец стянул с них одеяло), с исколотой шерстяным ворсом шеей Кирилл осторожно, с колотящимся сердцем перелез через спящего отца, прокрался в кромешной темноте в бабушкину комнату, и только там, запершись на ключ, перевел, наконец, дух…

 

И все-таки родители развелись.

Было несколько лет скандалов, ревности, пьяных дебошей, участковых милиционеров, трудоустройств и новых увольнений с работы. Отец катился в пропасть, и уже не мог, да и не хотел остановиться.

У Кирилла накапливались проблемы в школе: он едва вытягивал учебу на «тройки», а еще стал затравленным и агрессивным, точно звереныш, по любому поводу бросался на одноклассников, мог ударить и даже укусить на необъяснимом, нервном, психическом срыве.

И вот случился развод, и сразу за тем Вячеслав Львович уехал, едва не сбежал из родного города и пустился колесить по белому свету. Несколько лет пропадал он в казахстанских степях, писал письма — гневные монологи, с упреками и угрозами, — как бывшей жене, так и своей матери, бабушке Кирилла, но только за минованием лет, перечитывая эти письма, Кирилл понял, какая тоска, какое испепеляющее одиночество добивали, домучивали в этой жизни отца. А тогда, в безжалостные, эгоистичные годы отрочества он не часто вспоминал об отце, не всегда отвечал на адресованные ему письма и, кажется, не очень скучал по Вячеславу Львовичу. А ведь отец так ждал от него весточки!

«Почему Кирилл мне не пишет? Или она запретила, или он совсем не считает меня отцом? Ведь я написал ему, а он не ответил», — в каждом своем письме, адресованном своей матери, спрашивал он.

«Писал бы Кириллу, но он не отвечает».

И в самом деле, не отвечал. Более того, не сберег ни одного письма из многих, написанных за эти годы лично ему. Может быть, то, давнее его равнодушие, думал с горечью повзрослевший Кирилл, отобрало у отца год-другой его жизни? Может быть, именно он виноват в таком исходе больше других?..

«Как там Кирилл? — пытался достучаться отец — уже своей двоюродной сестре. — Вот о ком я вспоминаю и скучаю. Напиши мне, пожалуйста, все, что тебе известно о нем».

А еще пытался объясниться с единственным человеком, с которым хотя бы изредка выходил на связь и которого только в одном-единственном, чудом сохранившемся письме коротко и сухо назвал мамой:

«Получил твое письмо, которое меня очень задело. Я вовсе не собирался приехать и жить на твоем иждивении. Кажется, я у тебя за это время денег не просил и ничего не требовал. Запомни раз и навсегда: просить ничего не буду. Ты до сего времени считаешь, что делала для меня только хорошее, но, к сожалению, я так считать не могу. Даже сейчас пишешь, что жить под одной крышей со мной не можешь. Где, когда и какая мать так написала бы сыну? Вот твое хорошее! Ты не подумала над тем, что я, может быть, раздет, разут и сплю под забором, без документов и без работы? В камере хранения у меня украли чемодан, а там — паспорт, военный билет, трудовая книжка. Без них на работу никак не устроиться. Но тебя это не касается. Ты, очевидно, всю жизнь думала только о себе, и ни о ком больше. Ты влезла в мои семейные дела, это, прежде всего, ты разбила мою жизнь. Я хочу понять ваши отношения с ней, с бывшей… до сего времени меня мучит ощущение, что между вами существовала договоренность меня изжить. С первого дня нашей семейной жизни я был ей не нужен. А сейчас мне действительно очень тяжело. Так еще никогда не было. Сейчас в основном меня мучают мысли о Кирилле. Вообще очень тяжело оказаться в сорок с лишним лет без своей квартиры, без одежды и одиноким. Ведь у меня никого нет. Один. Поэтому сейчас и неохота жить. Больше ты обо мне не услышишь: это мое последнее письмо к тебе. Тем более, что прошел медкомиссию, — нашли у меня кучу болезней. Как тут не обозлиться на весь мир!..»

А потом он вернулся, чтобы через полтора года уйти навсегда. Кирилл не знал, думал ли отец о смерти, ощущал ли ее неумолимое приближение. Нет, с надорванным сердцем он не мог не чувствовать, что смерть — где-то рядом. А может, все равно ему было? Потому что одиночество не оставляло даже здесь, в родном доме. Потому что, как золотой шмель, угодил он между оконными переплетами и, как ни силился, как ни бился, не смог выбраться из этой западни, из этой безжалостной ловушки под названием жизнь…

 

Двоюродные тетки Кирилла винили в смерти Вячеслава Львовича его жену. Бабушка скорбно качала головой и повторяла, что до могилы ее сына довела водка и трагическое стечение жизненных обстоятельств.

Вячеслав Львович родился в 1922 году, в конце октября, когда листья в саду уже пожухли и облетели, но предзимние холода еще не настали. Время было голодное, смутное, безжалостное, злое. Бессмысленное смертоубийство едва только закончилось, и онемевшая, измученная, исчахшая страна постепенно приходила в себя. Мирная жизнь подступала опасливо, с оглядкой назад. И все еще не проходил стойкий, тягучий страх перед незащищенным бытием, и все еще не верилось в покой и позабытую тишину, в право каждого спокойно и безопасно жить.

За годы, прошедшие после октябрьского переворота, дважды едва не погиб его отец, дед Кирилла, — по чьим-то наветам пьяные красноармейцы врывались в дом, арестовывали, грозили расстрелом. А семья бабушки, и без того небогатая, в одночасье стала нищей. Но дед с бабушкой удержались на краю пропасти, выжили, родили долгожданного сына, отца Кирилла.

Слава был живым, одаренным ребенком, легко, не напрягаясь, учился, а в юношеские годы вытянулся и стал красив — волнующей, одухотворенной, тонкой красотой. Быть может, только высокого роста не хватало ему, чтобы с первого взгляда нравиться девушкам. Тогда же оказалось, что парень не в меру горяч, порывист, что бывает несдержан и резок, когда видит неправду и фальшь. Право, не лучшие черты характера для тех непростых времен…

Еще отец писал стихи. Кирилл обомлел, когда, будучи уже в зрелом возрасте, узнал об этом от двоюродной тетки. Эка невидаль — стихи! Кто не писал стихов в юношеском возрасте! Но в том-то и дело, что ни бабушка, ни мать, ни сам Вячеслав Львович никогда не рассказывали об этом увлечении Кириллу. Может быть, потому, что на давних, юношеских фотографиях запечатлен был совсем другой человек, чем тот, которого знал и помнил Кирилл. Тот человек был счастлив, рифмовал по ночам о любви и дружбе, пил молодое вино, влюблялся и бродил с приятелями по улицам до полуночи. Этот, что был Кириллу знаком, всегда казался ему старым и некрасивым, с серым, испитым лицом, впалыми щеками и редкими, изъеденными цингой зубами. Этот человек никогда не читал стихов!

— Как можно — так измениться за какие-то десять лет? — произнесла когда-то давно, в годы знакомства жена Кирилла, которой он показывал эти фотографии — молодого и уже зрелого отца. — Что его так изломало? Что с ним сотворили, за что?

Но тогда, в молодости, Вячеслав Львович, казалось, пребывал в самой счастливой для него поре жизни. Когда был в десятом классе, в него без памяти влюбилась классная дама, старше Вячеслава на десять лет. Она бывала в его доме, фотографировалась с ним в саду, и когда, стоя за спиной, Вячеслав брал и удерживал ее за руку, вздрагивала и трепетала от этой почти невинной, но запретной близости.

А еще он был счастлив, потому что любил отца — большого, сильного, доброго человека, который всегда был рядом. Даже когда уезжал ненадолго, все равно был где-то рядом, просто был, — в любую минуту мог возвратиться, войти в дом, взять на руки, приласкать. Или прислать открытку: «Славный Славочка! Не болей. Слушайся маму. Я скоро приеду. Будем все кататься на санках. Старайся, чтобы у тебя никогда не были мокрыми ноги. Твой папа».

Славный Славочка! Славный Славочка!          

За отцом Вячеслава Львовича пришли 29 января 1938 года. Тот уже болел астмой, задыхался, ходил грузно и тяжело. Жена уехала на зимние каникулы в Москву, посещала выставки и музеи. А в доме тем временем, согнав всю семью в одну комнату, ходили люди, уверенные в своей правоте вламываться ночью в чужие дома, скрипели кожей курток, вытряхивали из шкафов на пол вещи, рылись в ящиках письменного стола, переворачивали и изымали фотографии и бумаги. Потом отца Вячеслава Львовича увели, и — его не стало. Не стало самого дорогого, близкого человека, не стало защиты и опоры. Размышляя об этом, Кирилл представлял и не мог себе представить, как отец со своим взрывным, неуправляемым характером смог перетерпеть, пережить ту страшную ночь. Как смог выстоять потом, и смог ли?

Ведь с арестом в дом вернулись неопределенность, страх, очереди у тюремных ворот, по ошибке выданная тюремщиками рубашка заключенного, рваная, истоптанная сапогами, с подсохшими пятнами крови. Потом были слухи, что его куда-то отправили эшелоном, в какую-то ссылку, что даже видели мельком в зарешеченном окне товарного вагона…

Правды об отце Вячеслав Львович так никогда и не узнал. После реабилитации в 1956 году городским ЗАГСом было выдано свидетельство о причинах смерти якобы в годы войны: нефроатеросклероз. Тогда как на самом деле по надуманному, вздорному приговору тройки его отец, дед Кирилла, был расстрелян еще в июне 1938 года.

А потом случилось то, что поломало Вячеславу Львовичу жизнь. В мае 1941 года он приехал домой на каникулы после окончания первого курса горного факультета Донецкого индустриального института. Стояли теплые, весенние дни. Сад был весь в цвету, полнился пчелиным гулом и щебетом птиц. Не умолкая, пел в кустах персидской сирени соловей.

Днем, поставив фотоаппарат на треногу, Слава сделал коллективный снимок: в комнате, на оббитом кожей диване шестеро — он, двоюродная сестра и еще кто-то, о ком много лет спустя Кирилл, отыскав фотографию в ящике стола, так ничего и не смог разузнать. Спокойное, улыбчивое лицо, белый, под шею свитерок, и нет и тени предчувствия на лице, что на многие годы вперед этот снимок станет последним…

Вечером они с другом выпили в ресторане, а когда возвращались домой, что-то произошло. Была какая-то баба, идущая с вещами с вокзала, был дурной бабий испуг при виде двоих подвыпивших парней, был крик и невесть откуда взявшийся милиционер. Друг убежал, а Вячеслав Львович с осознанием собственной правоты остался, что-то доказывал, предъявлял студенческий билет. В отделении милиции осерчавший милиционер составил протокол о хулиганстве и отвел строптивца в камеру. А уже наутро, по знаменитому указу Президиума Верховного Совета СССР от 10 август 1940 года, суд определил Вячеславу Львовичу 2 года лишения свободы. Было ему тогда 19 лет.

Мать бросилась на спасение сына, нашла какого-то киевского депутата, тот подготовил запрос на освобождение, но оказалось, что уже поздно: заключенных, в том числе Вячеслава Львовича, отправили на восток страны по этапу. А через месяц началась война.

— Он умирал, он не мог идти! — плакала бабушка, рассказывая Кириллу о тех страшных днях. — Мне говорили люди, которые были рядом с ним и вернулись, что Слава упал без сил и лежал на обочине, что умирал. Потом его как-то забрали…

И теперь, глядя на ту, мая 1941 года фотографию, Кирилл думал об отце с тоской и скорбью: вот он, светлый, счастливый, молодой, — и через какой-то месяц — на этапе, в уголовной среде, умирающий в придорожной полыни от изнеможения! Как это осознать? Как почуять? Каково ему было тогда, если даже теперь у вполне благополучного Кирилла наворачивались на глаза слезы?

И только одно давало успокоение: отец не оказался на фронте, выжил, но цена этому выживанию оказалась непомерно велика и горька.

В городе Серове, на Урале, он работал станочником на военном заводе. Просил отправить его на фронт, доказывал, спорил, возмущался, в результате получил новый срок — уже по зловещей 58 статье Уголовного кодекса. Там же, в Серове, как оговорился однажды матери, была у него женщина, и женщина эта родила ему сына. Значит, где-то там, на Урале, был у Кирилла старший брат, вот только найти его Кириллу не довелось.

Славный Славочка, Слава, Вячеслав Львович вернулся домой через 9 лет измученным, надломленным жизнью, совершенно не похожим на себя, прежнего, с той майской фотографии, человеком. И жить ему оставалось еще восемнадцать неполных лет…

          

В детстве Кирилл всегда был на стороне матери. Пьяный, взвинченный, злой отец был ему неприятен и непонятен. Он убегал с матерью, прятался от скандалившего отца в саду, часто бывал голоден, оставаясь с ним, а однажды едва не получил запущенным в голову яйцом.

Но со временем прошлое стало проясняться в нем, как проясняется фотографический снимок в ванночке с проявителем. Директор рафинадного завода, упомянутый отцом в споре с бабушкой, не выходил у него из головы. А еще он помнил, как мать, веселая, молодая, общительная, любила застолья, как блистала в кругу друзей, и как отец, всегда ее ревновавший, мог отнять жену у чужака-партнера во время танца, оттащить за руку, выпроводить из клуба домой. Как однажды, поговаривали злые языки, едва не угодил за решетку снова, — в порыве гнева ударил очередного и, как ему показалось, чересчур настойчивого кавалера.

А однажды он вдруг понял, что мать никогда отца не любила, что отец был прав, когда в каком-то письме написал: «С первого дня замужества я не был ей нужен».

Мать была еще жива, и Кирилл не удержался, спросил об этом.

— Ну, любовь! Он был не очень красивый, не такой, как на старых фотографиях… А я была молодая, хотела остаться в городе, хотела пожить, как люди живут. Не ехать же было обратно, в село!

Вот оно, оказывается, как: не очень красивый!..

Она задерживалась допоздна на работе, ездила с кем-то погулять в лес, наряжалась, пела «Маричку» на вечерних посиделках в отделе народного образования, куда ее устроила на работу свекровь, ела конфеты и запивала сладким вином. Отец бесился, выпивал, чтобы легче и проще было говорить с женой по душам, срывался на крик и даже несколько раз поднимал на нее руку. За что он ее любил? Почему не оставил, и тем самым не продлил себе жизнь?

Кирилл думал об этом, когда оставался один. Думал о том, что вот человек, от рождения светлый, незлой, наделенный массой достоинств и недостатков, но чрезвычайно ранимый и чуткий, ждет от жизни только добра и любви, — но подпорки, удерживающие его неповторимое мироздание, вдруг рушатся одна за другой. Несправедливый, жуткий арест отца, деда Кирилла, несовершенное Вячеславом Львовичем хулиганство, девять лет, проведенных им между отчаянием и надеждой, новое восхождение к жизни и, наконец, — любимая женщина, которая равнодушна, которая ничего не чувствует к нему, которая предает… И — мать, которая не понимает… И сын, который погружен в себя и потому редко вспоминает об отце… Как тут не сказать: мне не хочется больше жить?! И как жить, если, кажется, что незачем, если и на самом деле — не хочется?

 

Однажды Кирилл поймал себя на одной, на первый взгляд безумной мысли: если у Бога на всех людей, живущих на земле, не хватает счастья, если за каждый счастливый миг надо платить неизмеримо большей платой (чаще всего — собой, своей жизнью, жизнями родных, кровных), то кто расплатился за ровную, покойную жизнь его, Кирилла? Дед? Отец? Они оба? Две сломанных, несчастных, горьких жизни — за его одну, счастливую! Хотел бы он, чтобы это было правдой? Нет, однозначно нет! Ненаписанные стихи отца, пуля, прервавшая жизнь деда, — Господи, да все, что им было недодано, что мучило, ломало и корежило их судьбы, все это не должно было стать платой за него, за Кирилла! И как исправить, изменить случившееся, если оно по сути своей — неисправимо?!

И он тихо и безутешно заплакал…

 

Михаил Полюга в "Этажах":

"Грех неизбывный", рассказ

 

Михаил Полюга — поэт и прозаик, член Союза российских писателей и Национального Союза писателей Украины, автор девятнадцати книг (поэзия, проза, избранные произведения, книга сказок для детей). Роман «Прискорбные обстоятельства» по итогам конкурса 2015 года включен в «короткий список» Бунинской премии. Образование: Харьковский юридический институт; Литературный институт им. М. Горького (заочно). Публиковался в журналах «Студенческий меридиан», «День и ночь», «Тет-а-Тетерів», «Київ», «Бердич», «Za-Za» (Германия), «Семь искусств» (Германия), Соборність» (Израиль).

31.10.20182 780
  • 6
Комментарии

Ольга Смагаринская

Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»

Павел Матвеев

Смерть Блока

Ольга Смагаринская

Роман Каплан — душа «Русского Самовара»

Ирина Терра

Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»

Ирина Терра

Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»

Елена Кушнерова

Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже

Эмиль Сокольский

Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца

Михаил Вирозуб

Покаяние Пастернака. Черновик

Игорь Джерри Курас

Камертон

Елена Кушнерова

Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»

Людмила Безрукова

Возвращение невозвращенца

Дмитрий Петров

Смена столиц

Елизавета Евстигнеева

Земное и небесное

Наталья Рапопорт

Катапульта

Анна Лужбина

Стыд

Галина Лившиц

Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder

Борис Фабрикант

Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»

Марианна Тайманова

Встреча с Кундерой

Сергей Беляков

Парижские мальчики

Наталья Рапопорт

Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи

Уже в продаже ЭТАЖИ 1 (33) март 2024




Наверх

Ваше сообщение успешно отправлено, мы ответим Вам в ближайшее время. Спасибо!

Обратная связь

Файл не выбран
Отправить

Регистрация прошла успешно, теперь Вы можете авторизоваться на сайте, используя свой Логин и Пароль.

Регистрация на сайте

Зарегистрироваться

Авторизация

Неверный e-mail или пароль

Авторизоваться