Роли в театре, эпизоды и крупные работы в кино, концерты с оркестром Л.Утёсова, собственные песни в соавторстве с Л.Филатовым, А.Дидуровым, А.Вулыхом, сатирические выступления, рассказы и романы, выходящие в крупных издательствах страны, судьбоносные встречи, известные друзья — кажется, будто смотришь в жизнь Владимира Андреевича Качана как в детский калейдоскоп. Картинки переливаются, наслаиваются одна на другую. Яркий узор, который сплела для артиста судьба. Владимир Андреевич сам до сих пор удивляется своим успехам, оглядываясь назад, только пожимает плечами, мол, ну бывает же. Он уже давно сформулировал для себя простое правило, которое позволяет ему всё успевать: «Не суетись». Так, несуетливо, он и продолжает играть в московском театре «Школа современной пьесы», каждый месяц давать собственные концерты, и раз в несколько лет выпускать новые книги. О прошлом и настоящем, о литературе и студенческих годах в Щукинском училище, об ушедшем недавно друге Задорнове и любви к цыганам: вот такой у нас с Владимиром Андреевичем вышел разговор.
Вы работаете в театре «Школа современной пьесы» уже более десяти лет. В прошлом сезоне у вас состоялась очередная премьера, спектакль «Последний ацтек», расскажите о нём подробнее.
«Последний ацтек» — это довольно старая, «пожилая» пьеса Виктора Шендеровича, которая, по счастью, скажу так: для моего счастья, не ориентирована на политику, на всякие такие либеральные всплески. Сейчас у Вити Шендеровича есть определённая политическая позиция, которую он всё время озвучивает на радиостанции «Эхо Москвы», на страницах газет и так далее, но «Последний ацтек» в наименьшей степени отражает его сегодняшние политические воззрения. Ещё раз скажу: по счастью. Потому что для меня это история о несостоявшейся любви. Играется она с Таней Веденеевой, в эпизоде занята Лена Санаева и один молодой парень. Дело в том, что эта пьеса существовала в нашем театре в другом исполнении, в другом составе. Эту роль, Гольдинера, исполнял Альберт Филозов, Царствие ему Небесное, потом с его уходом в мир иной всё прервалось, но у главного режиссёра «Школы современной пьесы» Райхельгауза всё время была какая-то навязчивая идея эту пьесу возобновить. Когда это было предложено мне, я согласился сразу, потому что она мне нравится. Среди многих других предложений по поводу пьес, это мне показалось самым увлекательным, соблазнительным в смысле литературы. Потому что там есть несколько таких пассажей у Вити Шендеровича, которые я даже как артист произношу с удовольствием, мне нравится это исполнять. И судя по отзывам современников, спектакль получился, несмотря на то, что его ещё катать и катать.
Владимир Андреевич, когда для вас начался театр? В школе ещё? Почему вы решили стать актёром?
В школе. Это был драмкружок, и ещё ансамбль. Я занимался по двум направлениям, то есть я пел в этом школьном ансамбле песни из репертуара Магомаева, а в драмкружке играл на сцене. Мы там играли вместе с Мишей Задорновым. Иногда даже серьёзный репертуар. Например, «Бедность не порок» драматурга Островского, как раз в этом спектакле участвовал и Задорнов, он потом вспоминал не без удовольствия, как он играл ряженого медведя, а я одну из главных ролей. На что я, если находился рядом, замечал: «Шли годы, теперь я изображаю ряженого медведя, а Задорнов играет центральную роль». Но это мы так друг с другом перешучивались. Вот драмкружок и мои вокальные опыты со школьным джаз-ансамблем, я даже не знаю, как его назвать, это даже не ВИА был, потому что там было всего три инструмента: контрабас, бас-гитара и ещё одна гитара, всё вместе и повлияло на меня. Почему возникла тяга? Потому что это самый скорый способ самореализации и самый быстрый способ получить результат. Как ты прочёл или как ты что-то сыграл, или как ты что-то спел, сразу в ком-то отзывается. Ты мгновенно получаешь от одноклассников, от тех, кто слушал, даже от родителей, такую устную рецензию. Потом меня готовила к Щукинскому училищу Марья Григорьевна Секирина, и она пыталась из меня вытащить всё, все данные, которые тогда во мне существовали. То есть и темперамент, и заразительность, и ей это, надо сказать, удавалось. И когда она научила меня читать уже более-менее как следует, то я на школьных вечерах пробовал читать и Рождественского, и Солоухина, и, естественно, Евтушенко, который тогда был в супер-моде. Когда ты видишь, что весь зал шалопаев и хулиганов замирает и слушает тебя, открыв рты, ты понимаешь, что этим залом владеешь. Это очень заразительная вещь. И поэтому так стремился, так захотелось.
И ведь всё сложилось?
Ну да. Поступил в театральный институт, закончил его, а потом сменил подряд несколько театров. Всё состоялось. Другое дело, что сейчас, вернувшись к литературе… Я говорю вернувшись, потому что было три месяца обучения в Латвийском государственном университете на филологическом факультете. Я тогда на вступительных экзаменах написал сочинение, которым очень гордилась моя мама. Было даже напечатано в газете «Советская Латвия», что у меня лучшее, вместе с одной девочкой, сочинение в Республике. Спустя долгие годы вся эта история ко мне вернулась. Это же можно сказать и о Лёне Филатове, который очень стремился к актёрской самореализации, потому что он был просто болен кинематографом. Он был фанатом, хотя не было средств и возможности посмотреть, он черпал, не знаю откуда, эту информацию, он мог назвать фамилию второго режиссёра, кто был автор музыки, кто играл вторые роли в целом ряде фильмов, которые он не видел, но почему-то о них знал всё. Когда во ВГИК он опоздал на экзамены, то поступил в Щукинское училище, читал там свои стихи, и комиссия его приняла. Стихи он называл некоторое время «стишками». Но если мне будет позволено выразить своё собственное мнение, я скажу, что Филатов как литератор не только для меня, а вообще, в принципе, гораздо важнее, весомее и значимее, чем любые его актёрские эскапады.
У вас сложилась не только крепкая дружба с Леонидом Филатовым, но и настоящий творческий союз на долгие годы. Ваш общий «Пушкинский цикл» песен был написан на волне какого-то особого увлечения поэтом? Когда это началось?
Если выражаться сегодняшним языком, привлекая его в качестве подручного средства, то мы были, хотя это тоже не очень верно, фанатами Пушкина. Он был нашим, своего рода… Нет, даже не кумиром. Скажу так: мы мало кого уважали в Театральном училище имени Щукина, потому что молодые люди, как правило, мало кого уважают… Даже Маяковский, ему надо было всё время ходить в жёлтой кофте и свергать авторитеты. Вот и мы там мало кого уважали, но Пушкина уважали. Потому что понимали: то, что пишет он, что можно взять, почерпнуть не в хрестоматийном Пушкине, которым нас пичкали в школе, что он враг самодержавия и так далее, а другое, по книгам Вересаева, по письмам и по дневникам, всё это очень важно. Там можно набраться такой мудрости и такого ума, таких советов в жизни, что сравнить его с кем бы то ни было просто невозможно, особенно с нашими современниками, так что мы «тащились» от Пушкина. И настолько, что делали даже самостоятельный спектакль по нему, потом играли дипломный спектакль «Последние дни» Булгакова. Филатов там играл стукача, который был приставлен Дубельтом следить за тем, что там Пушкин «поделывает», а он так привязался, как нянька, к Пушкину, ему было до слёз обидно, что у него рушилась биография, когда тот умирал. Пушкин уходит из жизни, чем ему теперь заниматься? Ему практически нечего было докладывать Дубельту, когда он приходил с отчётом о своих наблюдениях на Мойке. И вот однажды он, значит, прочитал стихи, это Лёнина находка: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя». Лёня совершенно феноменально это играл, потому что он же придумал это не как артист. Он обладал незаурядным умом. Некоторым артистам это вредит, а Филатову только помогало. И он смоделировал, придумал эпизод, в котором рассказывал как бы наизусть Дубельту это стихотворение, единственное, что он успел за последние дни узнать, а в конце у него была оговорка: «То, как путник запоздалый к нам в окошко…» тут он вспоминал и находил единственно близкое себе слово «…к нам в окошко настучит». А стукачество тогда, в наши студенческие годы, было презираемо всеми студентами не только нашего вуза, но и всех остальных. Поэтому это было очень современно. Так что Пушкин был для нас своего рода идолом и кумиром, конечно, и я не помню что-либо другое, что нас так подвигало, тем более на собственный цикл песен. Сначала возникла песня «Тает жёлтый воск свечи…» Никакого цикла не было. Потом, по мере течения нашей жизни, мы стали выдумывать что-то другое, появилась «Песня няни», песня «Итак, оглашены условия дуэли», «Разговор на балу какого-то кавалергарда с какой-то дамой о Пушкине», то есть весь этот блок песен о Пушкине родился не одномоментно, не в один день, не одним приёмом, это писалось в разные годы и потом сформировалось в такой серьёзный цикл. Там есть даже одна исторически неверная песня «Дантес», в которой имеются строчки: «Он навсегда покинул Свет, и табаком засыпал след, и даже плащ сменил на плед, чтоб мир о нём забыл». Ничего подобного не было! Дантес прожил великолепную, полную карьеры и успехов жизнь, он стал сенатором, дожил до восьмидесяти четырех лет. Известно, что он потом возвращался в Россию и вёл какие-то тайные переговоры с царём. Он даже как-то представился одной нашей графине, знакомясь с ней в Париже: «Я Дантес, Жорж Ге́ккерн». Она переспросила: «Кто-кто?» «Ну тот, который убил вашего поэта Пушкина», — так наивно и простодушно ответил Дантес. Никакой Свет он не покинул…
Но вы так романтизировали этот образ…
Да, мы выдали желаемое за действительное. Вообще его можно было понять. Луи Метман, его внук, говорил, что Дантеса многие не простили, кто знал, что он убил Пушкина. На нём лежало такое негласное проклятие, но он сам чувствовал себя вполне комфортно. В тех случаях, когда его прижимали к стенке, он отговаривался такими словами: «А я не мог поступить иначе, меня оскорбили, я обязан был вызывать его на дуэль». Обязан ли был убивать? Это уже вопрос случая. Он-то попал в то место, чуть выше паховой области, ранение в которое не вело к смерти. Там начался сепсис и воспаление, и Пушкин мучился от боли, но сейчас, да даже в начале ХХ века эту рану бы залечили моментально, то есть она была не смертельная. А Пушкин ведь потом, лёжа на снегу, целился в Дантеса минуты четыре, я точно не скажу, но представляете себе, а тот стоял и ждал.
Вы так много знаете деталей, вы специально изучали этот вопрос?
Много знаю, да. Я один раз даже хронологическую пьесу написал «Пора, мой друг, пора!», о дуэли. Она была даже, помню, и я так гордился этим, принята к постановке Министерством культуры. Там не было никакого авторского текста, был абсолютно тенденциозно подобран материал, и пьеса заканчивалась цитатой Блока: «… Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийства, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними — это лёгкое имя: Пушкин…» И Ахматовой, которая говорила, что о всех тех людях, которые не пускали его, не принимали в своих дворцах, сегодня помнят только в связи с тем, бывал у них Пушкин или не бывал, а они сами никто и звать их никак.
А на место дуэли вы ездили?
Да, и меня, конечно, поражали там некоторые вещи. «Черная речка», а рядом «Ланское шоссе». И если вы знаете историю… Я, когда писал свою пьесу, много материала об этом читал, и нашёл такой факт. Последнее свидание Натальи Николаевны с Дантесом, в Кавалергардских казармах, было ведь организовано Идалией Полетикой, которая была, судя по литографиям, хороша собой, и внешне совсем не хуже Натальи Николаевны. Но Пушкин её как-то обидел, сказав, что она может прослыть хорошенькой только в доме своей матери. Идалия была смертельно оскорблена. В каком-то смысле это была её месть, она устроила это свидание, его курировала, но я к чему веду: сторожил их Ланской, который потом стал мужем Натальи Николаевны. Она пробыла, как известно, по завещанию Пушкина, два года на Полотняном заводе у брата, а потом вернулась в Свет, снова была принята во Дворе, а Ланской стремительно стал делать себе карьеру. По отзывам современников, он был порядочным человеком, но как вам нравится такое совпадение?
Да, интересно. Давайте вернёмся в ваше студенческое время. Жизнь тогда была яркая, интересная, но было ли что-то, может быть, какой-то серьёзный урок или какое-то событие, которое потрясло вас тогда и как-то отразилось в вашей дальнейшей жизни? Педагоги влияли на вас?
Педагоги у нас были очень талантливые, именно как педагоги. Они как артисты не шибко-то состоялись, но мы их обожали. Например, Владимир Георгиевич Шлезингер, который меня, собственно, и принимал, затем руководитель курса — Вера Константиновна Львова, это были довольно колоритные фигуры. И конечно, Юрий Васильевич Катин-Ярцев, там же, на курсе. Они производили впечатление, но в то же время были педагогами настолько чуткими, что каким-то образом могли правильно организовать нашу банду. А банда была… Ну представьте себе. Курс был большой, в нём было даже не одно ядро. У нас образовалась такая сплочённая компания, которая держалась вместе: дни рождения отмечали вместе, выпивали вместе, ходили вместе на концерты, самостоятельно выступали. Я просто назову фамилии, и вы поймёте, что это история русской культуры: Нина Русланова, Александр Кайдановский, Леонид Филатов, Иван Дыховичный, Борис Галкин и не примкнувший, но рядом стоявший всегда, Ян Арлазоров. Вот такая это была банда! А педагоги умели найти к нам подход. Теперь насчёт вашего первого вопроса. Какое впечатление? Мы тогда с Филатовым начали сочинять песни, и меня, в свою очередь, всегда поражала реакция. Я быстро стал выдерживать испытание медными трубами, потому что то, как я это делал, и то, как мы с Филатовым сочиняли, пользовалось каким-то ошеломляющим успехом. И я было как-то возгордился, что так происходит, а не стоило. Чем больше гордишься, тем дольше стоишь на месте. Не скажу, что именно в годы учёбы, и после тоже, всё было окрашено каким-то таким скрытым свободолюбием, вплоть до того, что мы, обожая Пушкина, считали наше Щукинское училище своего рода Лицеем. Очагом свободомыслия. Всё это было, конечно, замечательно. Есть какие-то там эпизоды, фрагменты биографии, которые стоило бы забыть, а они почему-то не стираются из памяти, остаются. К примеру, как мы праздновали окончание то ли второго, то ли третьего курса. Водка была очень тёплая, в Москве стояла жара. Мы вышли в палисадник возле Щукинского училища, закуски никакой, а водка, повторяю, чудовищно тёплая. Кто-то листик возьмёт, занюхает, а я, воспитанный в Риге на спорте, не куривший до училища, и хоть уже начал портить своё здоровье, не любил водку совершенно. Помню, тогда все сидели, по 2/3 стакана наливали, перед девочками красовались. У меня была рубашка в тот день нейлоновая, и вот я, чтобы не потерять лицо, выпиваю залпом эти 2/3 стакана омерзительной водки и пытаюсь занюхать рукавом нейлоновой рубашки, отчего мне становится, конечно, ещё гаже. Ну и тут же в кусты. Не удалось мне «сохранить лицо» перед девочками (смеётся). С тех пор больше одного глотка водки я выпить не могу. Залпом не получается. Какой-то вот такой остался яркий эпизод, который наложил отпечаток на всю мою дальнейшую жизнь.
В вашей книге «Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка» есть глава, в которой вы описываете встречу с Николаем Сличенко. Это реальная история?
Абсолютно реальная. На меня вообще цыганское пение, их способность заводиться и завести окружающий мир всегда производили впечатление. Был такой период, можно даже его назвать «Протасовский», когда я просто пропадал с цыганами, они были моими лучшими друзьями, я бывал у них в общежитии. У них не было никакой мебели, лежал один ковёр посредине комнаты. Я дружил со многими цыганами. В том эпизоде, который описан в книге, с нами были ещё Коля и Рада Волшаниновы. Организовал эту вечеринку Гриша Куцин, это второй зять Яна Эдуардовича Калнберзина. Миша Задорнов был женат на Велте, а Гриша Куцин на другой сестре, которую зовут Саша. Гриша никогда не упускал из внимания гастроли «Театра на Таганке», например, и когда я приезжал, он из меня вытаскивал всё, даже эскизы новых песен, я у него всё время записывал. И вот сидим мы там: Рига, правительственная столовая, где в те годы собирались знаменитости, в данном случае, цыганская компания. У Коли Волшанинова была особая гитара: семь струн и четыре ещё сверху — дополнительный гриф, которым он пользовался как басом. Мне было невероятно лестно, что он и Рада исполнили в тот вечер нашего с Филатовым «Полицая», для меня это был такой бальзам. Сличенко со своей женой Тамиллой сидели тут же, за столом, и не надо было упрашивать, как сейчас многие это делают. Он спросил: «Где гитара?» Ему дали гитару, и он спел несколько романсов. Так!.. Он умел так красиво переходить со своих высоких звенящих нот на тихие. В тот день он пел «Твои глаза зелёные», которые я потом повторил в фильме «Ширли-мырли», там вместо Гаркалина это пою я, кто не знает. Так вот «Твои глаза зелёные, твои слова обманные» я услышал первый раз именно от Сличенко. Это что-то потрясающее! Огромные мурашки ползают по спине, ты просто растворяешься во всём этом, начинаешь, действительно, понимать Протасова, который был готов отдать душу и последние деньги за цыган, за это общение. Можно сойти с ума. Я до сих пор не могу сказать, что цыганское пение, настоящее цыганское пение меня не трогает, очень даже трогает, но дело в том, что они тоже, большинство из них, прогнулись под рынок. Мы живём в такое время, что они не могли это не учесть, и появились группы, которые я про себя называю «попсовых» цыган, они стараются приблизить это к нашей современной эстраде и соответственным образом исполнять. А настоящее цыганское пение — это душу выворачивает!
Когда вы написали свой первый роман «Роковая Маруся», вы были уже сложившимся в профессиональном смысле человеком. Как эта идея возникла и как вы решились взяться за неё?
У Филатова возникла. Я до этого, когда меня что-то забавляло или хотелось о чём-то отозваться, писал какие-то фельетоны и помещал их в журналы и газеты: «Моя Москва», «Новая газета», «Общая газета». Например, я рецензировал наш спектакль «А чой-то ты во фраке?», наш состав, Гурченко, Виторган и я, статья называлась «Чой-то я во фраке? Опыт рецензии изнутри». Меня, конечно, удивляло и радовало то, что это без всяких купюр, без всякой редактуры печаталось. И Филатов мне как-то сказал, что если я умею, если обладаю этим даром, талантом или способностями, на худой конец, то я это зарывать в землю не должен, и привёл слова Баратынского: «Дарование есть поручение, и должно исполнить его несмотря ни на какие препятствия». До сих пор я эти слова помню и считаю не то что девизом, но руководством к действию. Это поручение, дар, понятно, от Кого, и обходиться с этим даром небрежно — грех, мне кажется. Так что Филатов считал, что я обязан написать какую-то большую вещь. Я, помню, за одно лето написал «Роковую Марусю». Потом целых полгода её редактировал, чистил, причёсывал, приводил в какой-то порядок. В то время у нас с Лёней была такая манера… Он тогда писал ремейки своих стихотворных пьес, «Пышка», которая у него называется «Дилижанс», «Лисистрата» и «Любовь к трём апельсинам». Он писал их, а я его навещал, и это не было «У постели больного Некрасова», потому что это было замечательно, это был творческий обмен, ассимиляция друг в друге. Я читал ему всегда по 14 страниц, не знаю, почему именно такая цифра, «Роковой Маруси» только что написанной, а он мне только что написанные свои стихотворные пьесы. Это выглядело так: мы сидим за столом и читаем друг другу. Потом он мне написал супер-комплиментарное предисловие, от которого остался только кусочек маленький, что, мол, «я завидую Володе, что это он написал, а не я». Но издатель Захаров, который первый опубликовал мой роман, сказал: «Мы это супер-комплиментарное предисловие печатать не будем». Потому что, мол, похвалил он меня, произведение самодостаточное, и прикрываться таким громким именем как Филатов мы не станем. Так и покатило… Когда оказался такой, в общем, серьёзный успех у первой книжки, я стал писать дальше, причём мне хотелось каким-то образом обязательно дистанцироваться от театра, доказать себе, что я не только какой-то жалкий артист, подчинённый режиссёрам, а я вот такой. Поэтому я даже после второй книги «Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка» поспешил вступить в Союз Писателей, принимала меня Римма Казакова.
Ваш друг Михаил Задорнов как-то сказал о вас, что вы «человек без определённого рода занятий».
Да, я иногда цитирую его, меня очень забавляет эта формулировка. Он тоже, между прочим, «без определённого рода занятий», но у него было как-то более централизованно: монологи, литература, эстрада, и, собственно, всё. А у меня между музыкой, работой в театре и кино и литературой. Это всё-таки три сосны разные.
Так вот вопрос: сейчас, на данный момент вашей жизни, кем вы больше себя ощущаете — артистом, певцом, писателем?
Я не то чтобы ощущаю, я полагаю, что самое важное, чем я сейчас занимаюсь, что, думаю и надеюсь, останется после того, как я покину этот мир и уйду в мир иной — это литература. Я в этом совершенно убеждён. Знаете, артисты, они приходят и уходят, от режиссёров остаётся «пшик», никто не помнит толком, кто такой Мейерхольд или Таиров. Я жил тогда, когда у меня была под окнами улица Москвина, улица Качалова. Кто сейчас об этом помнит? Улицы вновь переименовали в старомосковские. А ведь это великие артисты, которые были тогда и остались сегодня только в воспоминаниях современников, а современники тоже покинут этот мир, и не останется ничего… Литература и музыка остаются. Но я, скорее, делаю это не для того, чтобы литература или музыка моя остались обязательно, я надеюсь, что это кому-то поможет.
Беседовала Екатерина Барбаняга, специально для журнала «Этажи»,
Санкт-Петербург, октябрь 2018
Екатерина Барбаняга. Родилась в 1990г в Одессе, в возрасте 10 лет переехала с семьёй в Санкт-Петербург. С раннего возраста начала сочинять стихи и песни. В школе, уже в Петербурге, помимо стихов начала писать небольшие рассказы, философские этюды. До настоящего времени выступала в печати только с поэтическими публикациями (в журналах «Невский альманах», в сборниках по итогам конкурса «Новые писатели»: «Наваждение (2017), «Призрак» (2018)) В 2005, 2016, 2017 гг — призёр Всероссийских конкурсов (Андрея Первозванного, конкурс «Зелёный листок», «Новые писатели», «Петербургский ангел») в поэтических номинациях.
В 2016 году выпустила первый сборник стихов «Нота МИ», в который вошли стихотворения, написанные с 2002 по 2015 год.
Окончила факультет журналистики СПбГУ, с 18 лет работает журналистом.
Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»
Смерть Блока
Роман Каплан — душа «Русского Самовара»
Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»
Мир Тонино Гуэрры — это любовь
Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже
Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца
Покаяние Пастернака. Черновик
Андрей Битов. Начало
Камертон
Вот жизнь моя. Фейсбучный роман. Избранное
Зинка из Фонарных бань
Возвращение невозвращенца
В сетях шпионажа
Смена столиц
Мама, я на войне, позвоню потом
Земное и небесное
Стыд
Катапульта
Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder