литературно-художественный журнал «ЭТАЖИ»

etazhi.red@yandex.ru

Полина Орынянская

Степное скуластое

14.07.2019
13.05.20191307
Автор: Андрей Назаров Категория: Проза

Портрет Масика, Королевы

Иллюстрация Кати Беловой

Мастерская принадлежала конторе Совдизайна, за неё и работал полтора дня в неделю. Хотя и полуподвал, но сухой, да и часы солнца выпадали. Вечерами людей в мастерской под завязку, с шести вечера дизайн отдыхает, вход в берлогу свободный, — гуляй, рванина. Пили, пели, картины новые приносили, рисовали на спор, кто девок приволакивал, кто — поэтов, кто — бардов. Флейты, свечи, танцы — дым коромыслом. И кого тут только не было! Место центровое, без стукачей не обойтись. Да и плевать. Ему нравились сборища, и шум не мешал. Сам в углу с карандашом сидел, лица набрасывал, только выпить к столу подходил — и снова за рисунок.

Без работы жить не умел. Однажды на 15 суток загремел по случайной драке, так не знал, куда руки деть, но предложил парадный портрет начальника легавки написать — и две недели у мольберта провёл, пока не осточертело смотреть на кирпичную рожу. Увеличил глазницы, да и понавписал туда шариков со зрачками — модернист я, дескать, с меня взятки гладки. Начальник посинел от гнева, едва выкрикнул: «В карцере сгною!» Может, и сгноил бы, да срок вышел. Портрет над дверью в берлогу с неделю провисел, пока пугливые дизайнеры не сняли обезумевшего от всевидения милиционера.

Женщина к нему прибилась, актриса областная, — лёгкая, танцевать любила. Он её танец вихрем писал, во вращении цветных пятнен, старался, чтобы движение не запечатлевалось, не остывало, а длилось бесконечно, сколько взгляд держался. А она уставала быстро, доверчиво опускалась к нему, ластилась. Так и жили они на его случайные заказы в нищете и пирах, как и собратья его по ремеслу, не признаваемые властями, ютившиеся в те годы по своим мастерским — чердакам, да подвалам, — отыскивая в сочетаниях красок то, что стоило их мытарств.

Она любила делать ему подарки, всегда находя где-то забавные безделушки, мыла кисти и шпатели, выбрасывала испачканную ветошь, скребла и мела, придавая мастерской вид обитаемого жилища, — и никогда не попрекала тем пёстрым бедламом, в котором протекала их любовь. Мужик он был рослый, она хохотала, взбираясь по нему, кричала: «Лель, я, как по дереву!»

А он, и впрямь, лесной, дремучий — отец егерем служил в заповеднике, там и вырос. Она ему Масик была, а он ей — Лель, это потом уже все их так называть стали. Пледом драным её прикрывал, на колени клал, баюкал. Не ребёнок, не жена — просто любовь, просто Масик. Им было весело друг с другом, она умела шалить, мешать ему работать так, что ему это нравилось. В отъезды её он тосковал, набрасывал родные черты, каждый раз открывая что-то неожиданное, и тогда казалось, что она рядом. Но никогда не писал её обнажённой, не позволял открыть её наготу, которую помнил до мельчайших изгибов и теней, — не только другим, но и самому себе.

Когда наброски оказалось всё труднее распихивать по папкам и углам, он решился писать её портрет, но вскоре почувствовал, что не справляется. И позы ей ставил разные, и свет, и интерьер, даже припрятанный драгоценный холст для неё загрунтовал — нет, не она. Казалось бы, Масик, простая душа, чего не написать — с его школой, с его прочным рисунком — а главного в ней не ухватывал. Масик увлеклась своим портретом, заботилась о нём, сидела старательно, как трудно ни посадит, дышала тихо. Но, сколько ни прописывал он картину, в каких неожиданных комбинациях ни смешивал краски на палитре, сколько этюдов ни готовил, выписывая руки и лицо в разных ракурсах, — не давалась ему Масик, пока однажды не промелькнуло что-то внезапное во взоре её и случайном обороте головы. Он поймал и, едва не задохнувшись, бросился к древнему комоду, выхватил из старья лиловый бархат, служивший когда-то скатертью.

Рывком стянул с Масика свитерок, распустил локоны — и задрапировал её в это лиловое так, чтобы дыры не мешали. Будто вспыхнуло что-то в Масике — неизвестное ему, высокое, чужое. «Какая ты, однако, — подумал. — Совсем не та, что со мной». И вспомнил её неожиданный непреклонный жест, которым она вечером остановила закипавшую драку.

— Вот что, Масик! — воскликнул, распуская на ней складками лиловую скатерть. — Королевой писать тебя надо!

— Окстись, Лель, какой королевой? Я еврейка почти.

— Ну, значит, еврейской. У них вообще национальности нет, у королев. Ты помолчи, Масик, я станок поправлю.

Народа вокруг полно, а тех, первых, перед кем покрывало с новых холстов снимал, всего двое у него и было — разные во всём до мордобоя, но оба — высокой пробы мастера. Оба портретисты, один — известный, лауреат, блестящий колорист, писавший натуру, какой она хотела видеть себя, другой — бедолага, писавший то, как видел натуру он. Дружили давно, с одним по Академии, с другим — по детству, только им и верил, а пришлась ли им вещь, по лицам видел, без слов.

Был ещё Жан, нужный человек, бельгийский атташе культуры. Картины подпольных художников пересылал на Запад по диппочте, иногда сам покупал. Времена такие счастливые настали, их потом обозвали застоем, когда попускали власти искусства, не сажали, попугивали просто, потому что и сами вздохнуть захотели — хотя и в меру, знаете, в меру...

А Жан, получив аккредитацию, разъезжал по Москве, как в юности по Парижу и Лондону, ныряя в тот же любимый андеграунд и никогда не минуя берлогу Леля.

Лель с нужными людьми дружить не умел, а этот Жан ему нравился. Маленький, а дерзкий, от гэбэшных машин по Москве уходил, как родной шоферюга. Перевернулись однажды, так та же наружка фольксваген их, жучок, из сугробов вытаскивала. «Напрасно, — сказали, — бегаете от нас, ребята. Всё равно всё про вас знаем».

Но и доверенным своим людям не показал Лель портрет, хотя уже и холст подписал. Получилось яркое полотно — женщина в лиловом в четверть оборота, в гамме золотых оттенков — сочетание жанра с парадным портретом. Но оставалось в простом и любимом облике Масика то, чему он не знал ни имени, ни красок. Исправлять начал, но опомнился быстро, понимал, что, придумывая, только загубит всё.

Так и стоял портрет открытым на станке, — в неотступном ожидании.

Дни пропадали, работать не мог, даже телефон включил. А он и зазвони в руках. Сказали, что убили его Масика. Ножом пырнули на пустом полустанке, в паре сотен вёрст от Москвы, где Россия начинается, куда она к матери ездила. Убили и сумочку взяли. «Сумочку, — повторил, не понимая, что услышал. — Зачем сумочку?» Ни денег, ни ценностей отродясь не бывало в её сумочке, разве что смешной стеклянный бегемотик завалится за рваную подкладку.

Схоронил он Масика на кладбище сельском, простом, где последования ещё помнили и пели. До девятин с чужими людьми пил, на луну выходил, в траву закатывался от боли — словно сердцевину из него вырезали. Не уберёг он Масика, как ему теперь, зачем? А вернулся, — сразу к холсту.

Только в смерти открылась ему Масик, потому что только смерть открывает те черты, которые освещают ушедшую жизнь. Они остались в памяти его рук, которые обмывали любимое лицо, а теперь нанесли их на холст, отчего изображение странно изменилось. Лель ощутил в портрете втягивающую анфиладную глубину, испугался и забегал с ним по мастерской, меняя освещение. Но что случилось с портретом, понять не смог.

Написал — и устыдился своего восторга, который взмывает в создателе, минуя чувства его и честь. Помечталось Лелю, подумалось страшно, что убил Масика он сам, этим портретом и убил, покусившись раскрыть Божий замысел о своём создании, а случайный удар ножа просто обозначил точкой её уход. Но это она водила его кистью, она бредила этим портретом, она так страстно хотела обитать в облике, составлявшем её существо. И, наверное, портрет удался, раз она погибла. Но как теперь? Ему стало вдруг тесно в своей берлоге, он начал задыхаться, рванул ворот и понял, что так же тесно было и Масику, и любви её, а теперь и портрету в никчёмной суете, замкнутой сводами полуподвала. Лель стороне удивился, что такое изображение могло возникнуть здесь, в берлоге, будучи очевидно больше всего, что он умел и сделал, неизмеримо больше него, мастера. В простых чертах Масика сквозило то величие, которое и шарик со снежинками, сжатый в её опущенной руке, заставляло воспринимать, как державу, укротившую хаос. Она была обращена к миру, которым владела, ему соразмерна, и только ему принадлежала. Помаявшись, Лель допил водку — и закрасил свою подпись.

Дизайнеры, честно явившиеся на службу, обнаружили Леля простёртым на полу, но входить в мастерскую не решились, покачав головами в дверях. К вечеру пришли друзья и перетащили тяжёлое тело на тахту, где Лель очнулся и потребовал выпивку. Друзья охотно составили компанию, а потом сняли накидку с портрета — и застыли.

Треск электрического разряда от троллейбусных дуг донёсся до берлоги через два переулка. Первым оправился лауреат, воскликнув хрипло: «Императрица! Мария Фёдоровна!» — «Просто Масик», — возразил неудачник.

Людей набилось, как всегда, а пили тихо, словно на поминках, хотя о гибели Масика никто и не знал. Леля укрыли пледом и оставили в покое. Молча подходили к холсту, за весь вечер лишь парой фраз о картине и обменялись:

— Эй, лауреат, нолито!

— Не мешай, формалюга. Тут понять надо.

— Дурак ты, лауреат. Тут не понимать, тут внимать надо.

Другим днём заехал Жан. Аристократ, выходец из давно отошедшего колена королевского рода, Жан оказался выходцем в самом прямом смысле, поскольку пятнадцати лет сбежал из семейного замка и проболтался юные годы, пришедшиеся на сексуальную революцию, по мастерским художников и хипповым тусовкам. Писал и сам, учась у кого подвернётся, вынеся из обучений ясное представление о своих скромных способностях. Почему и поступил в университет на искусствоведение. Отец, принявший блудного, но остепенившегося сына, подобрал ему и наставника — советника английской королевы по изобразительному искусству, сэра Энтони. Жан вскоре от советника отошёл, не разделяя его наклонностей, но отношения сохранил добрые, почему и был представлен им английскому двору, и регулярно приглашался на ежегодные приёмы в Букингемский дворец.

Найдя Леля в беспамятном сне, Жан запер дверь в берлогу, всегда стоявшую нараспашку, снял накидку с портрета и оцепенел.

Он узнал на холсте перед собой королеву Елизавету, сияющую красотой молодости и любви, в те годы, которых он не застал. Нечто неизмеримое, излучалось этим портретом, как высокий звук, чьё присутствие, ощущаемое человеком, неуловимо его слухом. Но то, что перед ним небывалый шедевр, он оценил мгновенно, как и то, что его необходимо срочно вывести из этой страны, из этого запертого от мира угрюмого каземата.

Жан хотел оставить записку: «Лель, портрет у меня, не беспокойся», но не успел её дописать. В дверь отчаянно ломились служаки из наружки, потерявшие клиента. Жан сунул записку в карман, замотал картину в простыню и со всей доступной ему надменностью продефилировал с ней мимо знакомых топтунов.

Когда Лель пришёл в себя, портрета не было. Он исчез так же внезапно и безжалостно, как исчезла сама Масик. Она не захотела оставаться с ним — ни в жизни его, ни в создании. Лель добрался до тумбочки, хранившей несколько непочатых бутылок водки, и приложился к началу беспамятного пути, из которого уже никогда не очнулся.

Жан получил новое назначение и спешно покинул Россию. Он переслал в Бельгию портрет, высоко оценённый советником, и преподнёс его королеве Елизавете, любезно осведомившейся о мастере.

Вскоре, на неожиданно пожалованной частной аудиенции, королева напомнила Жану о подарке. «Я провожу перед картиной больше времени, чем позволяют мои обязанности. Это магия великого создания. Портрет не отпускает меня. Хотела бы я быть на него похожей!» — «Это вы и есть, ваше величество». — «Но ведь она умерла, натурщица? Скажите правду, я это чувствую». — «Не знаю», — ответил Жан.

А потом, по дороге домой, подумал, что теперь-то натурщица точно никогда не умрёт, хотя никто о ней и не узнает. И вспомнил её любовное детское прозвище, смешно звучавшее для русских в его устах: Масик.

 

Андрей Назаров — прозаик. Родился 16 августа 1943 года в Москве. Был репортёром, солдатом, рабочим геофизических партий и археологических экспедиций, сторожем, грузчиком, лифтером, шабашником, лесорубом-вальщиком. Окончил Литературный институт им. Горького. В СССР не печатался 25 лет. С 1981 года живет в Дании. Занимался преподавательской работой, был корреспондентом Русской службы Би-Би-Си в Скандинавии, автор литературных программ радио "Свобода". Написал множество художественных текстов, часто публиковался в эмигрантской периодике, в частности, в журнале "Время и мы". После выхода в 1991 году в издательстве "Радуга" романа "Песочный дом" начал печататься на родине. Активно сотрудничал с "Литературной газетой", журналом "Огонек" и другими периодическими изданиями, публиковался в "толстых" литературных журналах – в "Знамени", "Звезде" и других. Руководитель семинара Литературно-художественного Объединения в Копенгагене. Главный редактор журнала "Новый Берег", выходящего в Дании на русском и датском языках. Лауреат журнала "Огонек" за 1991 г., "Русской премии" за 2009 г.

13.05.20191307
  • 7
Комментарии
Booking.com
помогиЭ Т А Ж А М в этом месяце собрано средств 700.00

Журнал «ЭТАЖИ»

лауреат в номинации

ИНТЕРНЕТ-СМИ

журнал Этажи лауреат в номинации интернет-СМИ
На развитие литературно-художественного журнала "ЭТАЖИ"
руб.

Перевод проекту "ЭТАЖИ"

Уже в продаже ЭТАЖИ №3 (15) сентябрь 2019




Сувенирная лавка футболки от Жозефины Тауровны
Сувенирная лавка Календари от Жозефины Тауровны
Наверх

Ваше сообщение успешно отправлено, мы ответим Вам в ближайшее время. Спасибо!

Обратная связь

Файл не выбран
Отправить

Регистрация прошла успешно, теперь Вы можете авторизоваться на сайте, используя свой Логин и Пароль.

Регистрация на сайте

Зарегистрироваться

Авторизация

Неверный e-mail или пароль

Авторизоваться