литературно-художественный журнал «ЭТАЖИ»

[email protected]

07.09.20202 794
Автор: Александр Куприн (1870-1938) Категория: Exegi Monumentum

Бесконечно длинный день

Белая армия собирает добровольческие отряды

Фрагмент из повести «Купол Святого Исаакия Далматского»[1]

 

Шведы

 

Кто из русских не помнит того волшебного, волнующего чувства, которое испытываешь, увидев утром в окне первый снег, напáдавший за ночь!.. Описать это впечатление в прозе невозможно. А в стихах это сделал с несравненной простотой и красотой Пушкин.

Вот такое же чувство простора, чистоты, свежести и радости я испытывал, когда мы с женой вышли утром на улицу.

Был обыкновенный солнечный, прохладный осенний день. Но душа играла и видела всё по-своему. Из дома напротив появилась наша соседка, госпожа Д., пожилая и очень мнительная женщина. Поздоровались, обменялись вчерашними впечатлениями. Госпожа Д. всё побаивалась, спрашивала, можно ли, по нашему мнению, безопасно пройти в город, к центру.

Мы её успокаивали. Как вдруг среди нас как-то внезапно оказалась толстая, незнакомая, говорливая баба. Откуда она взялась, я не мог себе представить.

— Идите, идите! — затараторила она, оживлённо размахивая руками. — Ничего не бойтесь! Пришли, поскидали большевиков и — никого не трогают!

— Кто пришли-то, милая? — спросил я.

— А шведы пришли, батюшка, шведы. И всё так чинно, мирно, благородно, по-хорошему. Шведы, батюшка.

— Откуда же вы узнали, что шведы?

— А как же не узнать? В кожаных куртках все... железные шапки... Большевицкие объявления со стен сдирают. И так-то ругаются, так-то ругаются на большевиков!

— По-шведски ругаются?

— Какое по-шведски! Прямо по-русски, по-матерну, да так, что на ногах не устоишь. Так-то, да разэтак, да этак-то...

И посыпала, как горохом, самым крутым и крупным сквернословием, каким раньше отличались волжские грузчики и черноморские боцманы и какое ныне так легко встретить в советской литературе. Уж очень в задор вошла умилённая баба. Мы трое стояли, не смея глаз поднять друг на друга.

— Говорю вам — шведы!

Отвязались от неё. Пошли дальше.

На правом углу Елизаветинской и Багговутовской, около низенького зелёного, точно игрушечного пулемёта, широко расставив ноги, в кожаной куртке и с французским шлемом на голове торчал чистокровный швед Псковской губернии. Был он большой, свежий, плотный, уверенный в себе, грудастый. Его широко расставленные зоркие глаза искрились умом и лукавой улыбкой.

Увидав меня через улицу (на мне были защитного цвета короткое пальто и мохнатая каскетка), он весело мотнул головой и крикнул:

— Папаша! Вам бы записаться в армию!

— За тем и иду, — ответил я. — Это где делается?

— А вона. Где каланча. Да поглядите, сзади вас афишка.

Я обернулся. На стене было приклеено белое печатное объявление. Я прочитал, что жителям рекомендуется сдать имеющееся оружие коменданту города, в помещении полиции. Бывшим офицерам предлагается явиться туда же для регистрации.

— Ладно, — сказал я. И не утерпел, чтобы не поточить язык: — А вы сами пскопские будете?

— Мы-то? Пскопские.

— Скобари, значит?

— Это самое. Так нас иногда дражнят.

 

Контрразведка

 

Всё просторное крыльцо полицейского дома и значительная часть площади были залиты сплошной толпою. Стало немного досадно: не избежать долгого ожидания в очереди, а терпения в этот день совсем не было у меня в запасе.

Но я не ждал и трёх минут. В дверях показался расторопный небольшого роста юноша, ловко обтянутый военно-походной формой и ремнями светлой кожи.

— Нет ли здесь господина Куприна? — крикнул он громко.

— Я!

— Будьте добры, пожалуйте за мною.

Он помог мне пробраться через толпу и повёл меня какими-то нижними лестницами и коридорами. Меня это удивляло и, по правде сказать, немного беспокоило: зачем я мог понадобиться? Совесть моя была совершенно чиста, но в таких случаях невольно делаешь разные возможные предположения. Я же, как ни старался, не мог придумать ни одного.

Он привёл меня в просторную полуподвальную комнату. Там сидел за письменным столом веснушчатый молодой хорунжий; что он казак, я угадал по взбитому над левым ухом лихому чубу (казаки его называют «шевелюр», ибо на езде он задорно шевелится). Ходил взад и вперёд инженерный офицер в светло-сером пальто. И ещё я увидел стоящего в углу моего хорошего знакомого, Иллариона Павловича Кабина, в коричневом френче и жёлтых шнурованных высоких сапогах, очень бледного, с тревожным усталым лицом.

Офицер сказал ему:

— Я попрошу вас удалиться в другую комнату и там подождать.

Потом он подошёл ко мне. Он был вовсе маленького роста, но полненький и щеголеватый, в своей прежней довоенной, сапёрной форме, весь туго подтянутый, со светло-стальными глазами и в очках. Он назвал мне свою фамилию и сказал следующее:

— Я извиняюсь, что вызвал вас по тяжёлому и неприятному обстоятельству. Но что делать. На войне, а в особенности гражданской, офицеру не приходится выбирать должностей и обязанностей, а делать то, что прикажут. Я должен вас спросить относительно этого человека. Я заранее уверен, что вы скажете мне только истину. Предупреждаю вас, что каждому вашему показанию я дам безусловную веру. В каких отношениях этот человек, господин Кабин, находился или находится к советскому правительству? Дело в том, что я сейчас держу в руках его жизнь и смерть. Здесь контрразведка.

О, как мне сразу стало легко! Я действительно мог сказать и сказал о Кабине только хорошее.

— Да, он был комиссаром по охране Гатчинского дворца и его чудесного музея. Но такими же комиссарами назывались и пришедшие потом на его место граф Зубов и господин Половцев, чьи имена и убеждения выше всяких сомнений. Впоследствии он был комиссаром по собиранию и охранению полковых музеев и очень многое спас от расхищения. Кроме же этого, он всего неделю назад показал себя и порядочным человеком, и хорошим патриотом. В его руки, путём взаимного доверия, попали портфели Великого князя с интимной, домашней перепиской. Боясь обыска, он пришёл ко мне за советом: как поступить ему. Так как меня тоже обыскивали не раз, а мешать сюда ещё кого-либо третьего мне казалось безрассудным, то я предложил эту корреспонденцию сжечь. Так мы и сделали. Под разными предлогами услали его жену, двух стариков и четырёх детей из дома и растопили печку. Ключа не было, пришлось взломать все двадцать четыре прекрасных сафьяновых портфеля и сжечь не только всю переписку, но и тщательно вырезать из углов золототиснёные инициалы и короны и бросить их в печку. Согласитесь — поступок не похож на большевицкий.

— Очень благодарю вас за показание, — сказал поручик Б. и потряс мне руку. — Всегда отрадно убедиться в невинности человека.

Он вообще был немного аффектирован.

— Господин Кабин! Вы свободны, — сказал он, распахивая дверь. — Позвольте пожать вашу руку.

Прощаясь с ним, я не удержался от вопроса:

— Кто вам донёс на Кабина?

Б. поднял руки к небу.

— Ах, боже мой! Ещё с пяти часов утра нас стали заваливать анонимными доносами. Видите, на столе какая куча? Ужасно!

В коридоре Кабин кинулся мне на шею и обмочил мою щёку.

— Я не ошибся, сославшись на вас. Вы — ангел, — бормотал он. — Ах, как хотел бы я в серьёзную минуту отдать за вас жизнь...

 

Широкие души

 

Когда я выбрался боковым выходом из полицейского подземелья на свет божий, то был приятно удивлён. В соборе радостно звонили уже год молчавшие колокола (церковный благовест был воспрещён советской властью). Кроткие обыватели подметали тротуары или, сидя на карачках, выщипывали полуувядшую травку, давно выросшую между камнями мостовой (проснулось живучее, ничем не истребимое чувство собственности). Над многими домами развевался национальный флаг: белый — синий — красный.

«Что за чудо, — подумал я. — Большевики решительно требовали от нас, чтобы мы, в дни их торжеств, праздников и демонстраций, непременно украшали жилища снаружи кусками красной материи. Нахождение при обыске национального флага, несомненно, грозило чекистским подвалом и, наверное, расстрелом. Какая же сила, какая вера, какое благородное мужество и какое великое чаяние заставляли жителей хранить и беречь эти родные цвета!»

Да, это было трогательно. Но когда я тут же вспомнил о виденной мною только что горе анонимных доносов, которые обыватели писали на своих соседей, то должен был признаться самому себе, что я ничего не понимаю. Или это та широкая душа, которую хотел бы сузить великий писатель?

И сейчас же, едва завернув за угол полицейского дома, я наткнулся на другой пример великодушия.

Шло четверо местных учителей. Увидя меня, они остановились. Лица их сияли.

Они крепко пожимали мою руку. Один хотел даже облобызаться, но я вовремя закашлялся, закрыв лицо рукою.

— Какой великий день! — говорили они. — Какой светлый праздник!

Один из них воскликнул: «Христос воскрес!», а другой даже пропел фальшиво первую строчку пасхального тропаря. Меня покоробило в них что-то надуманное, точно они «представляли».

А учитель Очкин слегка отвёл меня в сторону и заговорил вполголоса, многозначительно:

— Вот теперь я вам скажу очень важную вещь. Ведь вы и не подозревали, а между тем в списке, составленном большевиками, ваше имя было одно из первых в числе кандидатов в заложники и для показательного расстрела.

Я выпучил глаза:

— И вы давно об этом знали?

— Да как сказать... месяца два.

Я возмутился:

— Как?! Два месяца?! И вы мне не сказали ни слова!

Он замялся и поёжился:

— Но ведь, согласитесь, не мог же я… Мне эту бумагу показали под строжайшим секретом…

Я взял его за обшлаг пальто.

— Так на какой же чорт вы мне это сообщаете только теперь? Для чего?

— Ах, я думал, что вам это будет приятно...

 

…Ну и отличились же вскоре эти педагоги, эти ответственные друзья, вторые отцы и защитники детей!

Одновременно с вступлением Белой армии приехали в Гатчину на огромных грузовых автомобилях благотворительные американцы. Они привезли с собою — исключительно для того, чтобы подкормить изголодавшихся на жмыхах и клюкве детей, — значительные запасы печенья, сгущённого молока, риса, какао, шоколада, яиц, сахара, чая и белого хлеба.

Это были канадские американцы. Воспоминания о них для меня священны. Они широко снабжали необходимыми медицинскими средствами все военные аптеки и госпитали. Они перевозили раненых и больных. В их обращении с русскими были спокойная вежливость и христианская доброта — сотни людей благословляли их.

Со своей североамериканской точки зрения они, конечно, не могли поступить более разумно и практично, как избрать местных учителей посредствующем звеном между дающей рукой и детскими ртами. Ведь очень давно и очень хорошо, с самой похвальной стороны известен престиж американского учителя в обществе.

Но известно также — по крайней мере, нам, — что в России «особенная стать». Таким густым, обильным потоком полилось жирное какао в учительские животы, такие живописные яичницы-глазуньи заворчали на их учительских сковородах, такой разнообразный набор пищевых пакетов наполнил полки учительских буфетов, комодов, шкафов и кладовок, что добрые канадцы только ахнули. Да надо сказать, что учительницы, которым доверяли детские столовые, оказались не лучше. Но эти злые мелочи не отвратили и не оттолкнули умную американскую благотворительность от прекрасного доброго дела. Они только, через головы русской общественности, вынесли чисто практическое решение: «Мы теперь должны позаботиться сами, чтобы на наших глазах каждая ложка и каждый кусок попали в детские рты по прямому назначению».

Так и сделали. Я не особенно старался воображать себе, какое мнение о русском обществе увезли с собой домой, в Канаду, славные американцы.

 

* * *

 

Расставшись с учителями, я встретился с господином К. Это был очень приличный, довольно значительный чиновник, не знаю какого ведомства. Я был знаком с ним только шапочно. Всегда он был холодно вежлив, суховато обязателен и на гатчинских жителей поглядывал немножко свысока. Он был коллекционером, собирал красное дерево и фарфор.

Господин К. поздоровался со мной необычайно оживлённо.

— Поздравляю, поздравляю! — сказал он. — А кстати… Ходили уже смотреть на повешенных?

— Я о них ничего не слыхал.

— Если хотите, пойдёмте вместе. Вот тут недалеко, на проспекте. Я уже два раза ходил, но с вами, за компанию, посмотрю ещё.

Конечно, я не пошёл. Я могу подолгу смотреть на мудрую таинственную улыбку покойников, но вид насильственно умерших мне отвратителен.

Господин К. рассказал мне подробно, что были утром повешены гатчинский портной Хиндов и какой-то оставшийся дезертир из красных. Они взломали магазин часовщика-еврея Волка и ограбили его. Хиндов взял только швейную машину. Красноармеец захватил с собой несколько дешёвых часов. Волк в это время был с семьёй в городе. Грабителей схватила публика и отдала в руки солдат. Обоих повесили рядом на одной берёзе и прибили белый листок с надписью «За грабёж населения».

 

Разведчик Суворов

 

В помещении коменданта была непролазная давка. Не только пробраться к дверям его кабинета, но и повернуться здесь было трудно. Однако, буравя толпу и возвышаясь над целой головою — чёрной, потной и лохматой, прокладывал себе путь в её гущине рослый весёлый солдат без шапки и кричал зычным, хриплым голосом:

— Записывайтесь, граждáны! Записывайтесь, православные! Будет вам корчиться от голода и лизать большевикам пятки! Будет вам прятаться под бабьи юбки и греть жопу на лежанке! Мы не одни, за нами союзники: англичане и французы! Завтра придут танки! Завтра привезут хлеб и сало! Видели, небось, как перед нами бегут красные? Недели не пройдёт, как мы возьмём Петроград, вышибем к чортовой матери всю большевицкую сволочь и освободим родную Россию! Слава будет нам, слава будет и вам! А если уткнётесь в тараканьи щели — какая же вам, мужикам, честь? Не мужчины вы будете, а говно! Тьфу! Не бойтесь: вперёд, на позиции, не пошлём — возьмём только охотников, кто помоложе и похрабрее. А у кого кишка потоньше — тому много дела будет охранять город, конвоировать и стеречь пленных, нести унутреннюю службу. Записывайтесь, молодцы! Записывайтесь, красавцы! Торопитесь, граждáны!

Очень жалко, что я теперь не могу воспроизвести его лапидарного стиля. Да, впрочем, и бумага не стерпела бы. Его слушали оживлённо и жадно. Не был ли это всем известный храбрец и чудак Румянцев, фельдфебель первой роты Талабского полка?

Я решил зайти в комендантскую после обеда, прихватив револьвер и паспорт.

 

* * *

 

Не успел я раздеться, как к моему дому подъехали двое всадников: офицер и солдат. Я отворил ворота. Всадники спешились. Офицер подходил ко мне, смеясь.

— Не узнаёте? — спросил он.

— Простите... что-то знакомое, но...

— Поручик Р-ский.

— Батюшки! Вот волшебное изменение! Войдите, войдите, пожалуйста.

И мудрено было его узнать. Виделись мы с ним в последний раз осенью Семнадцатого года. Он тогда, окончив Михайловское училище, держал экзамен в Артиллерийскую академию и каждый праздник приезжал из Петербурга в Гатчину к своим стареньким родственникам, у которых я часто играл по вечерам в винт. У них и встретились.

У нас было мало общего, да и не могу сказать, чтобы он мне очень нравился. Был и недурён собою, и молод, и вежлив, но как-то чересчур весь застёгнут — в одежде и в душе: знал наперёд, что скажет и что сделает, не пил, не курил, не играл в карты, не смеялся, не танцевал, но любил сладкое. Даже честолюбия в нём не было заметно: был только холоден, сух, порядочен и бесцветен. Такие люди, может быть, и ценны, но… просто у меня не лежит к ним сердце.

Теперь это был совсем другой человек. Во-первых, он потерял в походе пенсне с очень сильными стёклами. Остались дна красных рубца на переносице, а поневоле косившие серые глаза сияли добротой, доверием и какой-то лучистой энергией. Решительно он похорошел. Во-вторых, сапоги его были месяц как не чищены, фуражка скомкана, гимнастёрка смята и на ней недоставало нескольких пуговиц. В-третьих, движения его стали свободны и широки. Кроме того, он совсем утратил натянутую сдержанность. Куда девался прежний «тоняга»…

Я предложил ему поесть, чего Бог послал. Он охотно, без заминки согласился и сказал:

— Хорошо было бы папироску, если есть.

— Махорка.

— О, всё равно. Курил берёзовый веник и мох… Махорка — блаженство!

— Тогда пойдёмте в столовую. А вашего денщика мы устроим... — сказал я и осёкся.

Р-ский нагнулся ко мне и застенчиво, вполголоса сказал:

— У нас нет почтенного института денщиков и вестовых. Это мой разведчик, Суворов.

Я покраснел. Но огромный рыжий Суворов отозвался добродушно:

— О нас не беспокойтесь. Мы посидим на куфне.

Но всё-таки я поручил разведчика Суворова вниманию степенной Матрёны Павловны и повёл офицера в столовую. Суворову же сказал, что, если нужно сена, оно у меня в сеновале, над флигелем. Немного, но для двух лошадей хватит.

— Вот это ладно, — сказал одобрительно разведчик. — Кони, признаться, вовсе голодные.

Обед у меня был не бог знает какой пышный: похлёбка из столетней сушёной воблы с пшеном да картофель, жаренный на сезанном масле[2].

Но у Р-ского был чудесный аппетит и, выпив рюмку круто разбавленного спирта, он с душою воскликнул, разделяя слога:

— Вос-хи-ти-тель-но!

Расцеловать мне его хотелось в эту минуту — такой он стал душечка. Только буря войны своим страшным дыханием так выпрямляет и делает внутренне красивым незаурядного человека. Ничтожных она топчет ещё ниже — до грязи.

— А разведчику Суворову послать? — спросил я.

— Он, конечно, может обойтись и без. Однако не скрою, был бы польщён и обрадован.

За обедом и потом за чаем Р-ский рассказывал нам о последних эпизодах наступления на Гатчину.

Он и другие артиллеристы вошли в ту колонну, которая преодолевала междуозёрное пространство. Я уж не помню теперь расположения этих речек: Яны, Березны, Соби и Желчи; этих озёр: Самро, Сяберского, Заозерского, Газерского. Я только помнил из красных газет и сказал Р-скому о том, что Высший военный совет, под председательством Троцкого, объявил это междуозёрное пространство абсолютно непроходимым.

— Мы не только прошли его, но протащили лёгкую артиллерию. Чорт знает, чего это стоило, я даже потерял пенсне! Какие солдаты! Я не умею передать, — продолжал он. — Единственный их недостаток — не сочтите за парадокс — это то, что они слишком зарываются вперёд, иногда вопреки диспозиции, увлекая невольно за собою офицеров. Какое-то бешеное стремление! Других надо подгонять — этих и удержать нельзя. Все они, без исключения, добровольцы или старые боевые солдаты, влившиеся в армию по своей охоте. Возьмите Талабский полк. Он вчера первым вошёл в Гатчину. Основной кадр его — это рыбаки с Талабского озера. У них до сих пор и говор свой собственный, все они цокают: поросёноцек, курецька, цицверг… А в боях — тигры. До Гатчины они трое суток дрались без перерыва; когда спали — неизвестно. А теперь уже идут на Царское Село. Таковы и все полки.

— Смешная история, — продолжал он, — случилась вчера вечером. Талабцы уже заняли окраины Гатчины со стороны Балтийского вокзала, а тут подошёл с Сиверской Родзянко со своей личной сотней. Они столкнулись и, не разобравшись в темноте, начали поливать друг друга из пулемётов. Впрочем, скоро опознались. Только один стрелок легко ранен.

— Я ночью слышал какой-то резкий взрыв, — сказал я.

— Это тоже талабцы. Капитан Лавров. На Балтийском вокзале укрылась красная засада. Её и выставили — ручной гранатой. Все сдались.

Р-ский собирался уходить. Мы в передней задержались. Дверь в кухню была открыта. Я увидел и услышал милую сцену.

Матрёна Павловна, тихая, слабая, деликатная старая женщина, сидела в углу, вытирая платочком глаза. А разведчик Суворов, вытянув длинные ноги так, что они загородили от угла до угла всю кухню, и развалившись локтями на стол, говорил нежным фальцетом:

— Житьё, я вижу, ваше паршиво. Ну ничего, не пужайтесь боле, Матрёна Павловна. Мы вас накормим и упокоим и от всякой нечисти отобьём. Живите с вашим удовольствием, Матрёна Павловна, вот и весь сказ.

Р-ский уехал со своим разведчиком. Я провожал его. На прощание он мне сказал, что меня хотели повидать его сотоварищи-артиллеристы. Я сказал, что буду им рад во всякое время.

Возвращаясь через кухню, я увидел на столе свёрток.

— Не солдат ли забыл, Матрёна Павловна?

— Ах, нет. Сам положил. Сказал — это нашему семейству в знак памяти. Я говорю: зачем? нам без надобности. А он говорит: чего уж.

В пакете был белый хлеб и кусок сала.

 

Хромой чорт

 

День этот был для меня полон сумятицы, встреч, новых знакомств, слухов и новостей. Подробностей мне теперь не вспомнить. Такие бесконечно длинные дни, и столь густо напичканные лицами и событиями, бывают только в романах Достоевского и в лихорадочных снах.

Идя повторно к коменданту, я увидел на заборах новые объявления — белые узкие листки с чётким кратким текстом: «Начальник гарнизона полковник Пермикин предписывает гражданам соблюдать спокойствие и порядок». И больше ничего.

Комендант принял меня, поднявшись мне навстречу с кожаного продранного дивана. Наружность его меня поразила. Он был высок, худощав, голубоглаз и курнос. Вьющиеся белокурые волосы в художественном беспорядке спускались на его лоб. Похож он был на старинные портреты военных, молодых героев времён Отечественной войны 1812 года, но было в нём ещё что-то общее с Павлом I, бронзовая статуя которого высится на цоколе напротив Гатчинского дворца. Взгляд его был открыт, смел, весел и проницателен, слегка прищуренный; он производил впечатление большой силы и твёрдости.

Я «явился» ему по форме. Он оглянул меня сверху вниз и как-то сбоку, по-петушиному. С досадою прочитал я в его быстром взоре обидную, но неизбежную мысль: «А лет тебе всё-таки около пятидесяти».

— Прекрасно, — сказал он любезным тоном. — Мы рады каждому свежему сотруднику. Ведь, если я не ошибаюсь, вы тот самый… Куприн... писатель?

— Точно так, господин капитан.

— Очень приятно. Чем же вы хотите быть нам полезным?

Я ответил старой солдатской формулой:

— Никуда не напрашиваюсь, ни от чего не откажусь, господин капитан.

— Но приблизительно... имея в виду вашу профессию.

— Мог бы писать в прифронтовой газете. Думаю, что умел бы составить прокламацию или воззвание...

— Хорошо, я об этом подумаю и разузнаю, а сейчас напишу вам препроводительную записку в штаб армии. Теперь же отбросьте всякую официальность. Садитесь. Курите.

Он пододвинул мне раскрытый серебряный портсигар с настоящими, богдановскими папиросами. Я совсем отвык от турецкого табака. От первой же затяжки у меня томно помутнело в глазах и блаженно закружилась голова.

Когда комендант окончил писать, я осторожно спросил о событиях прошедшей ночи.

Лавров охотно рассказывал (умолчав, однако, о недоразумении с пулемётами). Ещё ночью был назначен комендантом города командир 3-го батальона Талабского полка полковник Ставский[3]. Он тотчас же занял товарный вокзал с железнодорожными мастерскими и так нажал на рабочих, что к рассвету уже стоял на рельсах, с готовым паровозом, ямбургский поезд. Недаром он, по прежней службе, военный инженер. Утром Ставский опять принял свой батальон, чем был чрезвычайно доволен, а обязанности коменданта возложили на капитана Лаврова, к его великому неудовольствию. Эти изумительные офицеры Северо-западной армии боялись штабных и гарнизонных должностей гораздо больше, чем люди, заевшиеся и распустившиеся в тылу, боятся назначения в боевые части. Таков уж был их военный порок. Бои были для них ежедневным привычным делом, а стремительное движение вперёд стало душевной привычкой и неисправимой необходимостью.

— Возражать против приказания у нас никто и подумать не смеет, — говорил Лавров. — Ну, вот я, скажем, — комендант. Прекрасно. Они говорят: ты хромой, тебе надо передохнуть. Да, действительно, я хромой. Старая рана. Когда сблизимся — большевики мне всегда орут: «Хромой чорт! Опять ты зашкандыбал, растак-то и растак-то твоих близких родственников!» Но ведь я же вовсе не расположен отдыхать. Ну да, я — комендант. Но душа моя вросла вся в первую роту Талабского полка. Я ею командовал с самого начала, с первого дня формирования полка из талабских рыбаков, когда мы бомбами вышибали большевиков из комиссариатов и совдепов.

— Как вчера? — лукаво спросил я.

Он махнул рукой с беспечной улыбкой:

— Пустяки… Главное то, что я вот сижу и обывательскую труху разбираю, а семёновцы и талабцы уже попёрли скорым маршем на Царское, и моя рота впереди, но уже не под моей командой. Впрочем, скоро вы ни одного солдата в Гатчине не увидите. Мы наши боевые части всегда держим на окраинах, по деревням и мысам, а городов избегаем. Только штабы в городах. Соблазна много: бабы, притоны, самогон и всё такое.

Я, вспомнив об утренних повешенных громилах, спросил:

— Ну как же без солдат можно ручаться за порядок в городе?

— Будьте спокойны. Вы видели только что расклеенные объявления? Видели, кто их подписал?

— Полковник Пермикин, — сказал я.

— И баста. Точка. Теперь, правда, уже не полковник, а генерал. Сегодня после молебна генерал Родзянко его поздравил с производством. Но всё равно, раз начертано его имя, то можете сказать всем гатчинским байбакам, что они могут спать спокойно, как грудные младенцы.

— Строг?

— В бою лют, стрелками обожаем. В службе требователен. В другое время серьёзен и добр, но всё-таки надо вокруг него ходить с опаскою, без покушений на близость. Зато слово его твердо, как алмаз, и даром он его не роняет.

— Шутки с ним, значит, плохи?

— Не рекомендовал бы.

Пора мне уже было откланяться. Лавров добродушно просил заходить почаще:

— Вам нужны всякие наблюдения, а я каждый день здесь буду торчать до глубокой ночи.

Я спохватился:

— Кому здесь сдают оружие?

— Спуститесь вниз, в контрразведку.

Зашёл в контрразведку. Там опять Кабин. Сказал:

— Поручик Б. предлагает мне служить в контрразведке. Помогите: как быть?

Я:

— Регистрировались?

— Да.

— В таком случае это предложение равно приказу.

— Но что делать? Мне бы не хотелось…

Я рассердился:

— Мой совет — идите за событиями. Так вернее будет. Ершиться нечего. Вот я оказал вам случайную помощь... Нет, нет, это был просто долг мало-мальски честного человека. Поручик Б. требует услугу за услугу. Но ведь и в контрразведке вы сами можете послужить справедливости и добру, и притом легко: только правдой. Видите, какой ворох доносов?[4]

Простились.

Купил погоны поручичьи, без золота, у Сысоева в лавке старых вещей. Это уже в четвёртый раз их надеваю: Ополченская дружина, Земгор, Авиационная школа и вот — Северо-западная армия.

Едва пришёл домой, как приехали артиллеристы: Р-ский и ещё четыре. Что за милый, свежий, жизнерадостный народ. Как деликатны и умны. Недаром Чехов так любил артиллеристов.

 

* * * * *

 

На следующий день поручик Александр Куприн был приглашён к генерал-майору Петру Глазенапу, осуществлявшему общее управление на освобождаемых от власти большевиков территориях северо-запада России. Глазенап поручил ему создать белогвардейскую газету — для ликвидации информационного голода у военнослужащих Северо-Западной армии и гражданского населения Гатчины. Газета, получившая название «Приневский край», была создана за одни сутки буквально «из ничего» — и уже 19 октября первый её номер, отпечатанный на древнем типографском станке в количестве 307 экземпляров, поступил в реализацию и был распродан меньше чем за один час. «Приневскому краю» была суждена недолгая жизнь — газета просуществовала всего два с половиной месяца, да и выходила она нерегулярно. Когда под натиском превосходящих сил красных белые оставили Гатчину, редакция была вынуждена перебазироваться в Нарву, где и умерла в начале января следующего, 1920 года на 50-м номере. Однако и во время отступления, и в последующие годы, находясь сначала в Эстонии, затем в Финляндии и во Франции, поручик Куприн не прекращал свою персональную борьбу, сражаясь с ненавистным большевизмом единственно доступным ему оружием — своим пером.

 

Компиляция и послесловие Павла Матвеева

Читать эссе Павла Матвеева к 150-летию А.Куприна "Поручик, газетчик, публицист"

 

[1] Публикуется по первому изданию: Куприн А. И. Купол Св. Исаакия Далматского. Рига: Литература, 1928. Сохранены отдельные особенности авторской орфографии.

[2] Я до сих пор не знаю, что это за штука — сезанное масло; знаю только, что оно, как и касторовое, не давало никакого дурного привкуса или запаха и даже было предпочтительнее, ибо касторовое — даже в жареном виде — сохраняло свои разрывные качества. — Примеч. автора.

[3] Илларион Михайлович Ставский (1889–1927) — один из храбрейших офицеров Северо-Западной армии. Сражался с немцами до последнего дня Мировой войны в России. С 1919 года в Белой армии. Участвовал в наступлении на Петербург, командуя авангардом Талабского полка. После отступления Северо-Западной армии оказался во Франции, в Париже. Крутил шофёрскую баранку таксомотора. Сильно нуждался. Тяжело заболел. 27 августа 1927 года, умирая на больничной койке от туберкулёза, не желая проявлять слабость перед смертью, покончил с собой. Похоронен на кладбище Пантен. — Примеч. автора 1928 г.

[4] И надо сказать, он безукоризненно работал на этом месте, сделав много доброго. Он живой, напористый и чуткий человек. Притом с совестью. Пишет теперь премилые рассказы. — Примеч. автора.

 

 

Александр Куприн (1870–1938) — писатель (беллетрист, очеркист, сценарист) и публицист, один из крупнейших представителей российской литературы первой трети XX века. Из семьи провинциального дворянина. Окончил Александровское военное училище в Москве (1890), затем четыре года служил в частях Русской Императорской армии. Ещё проходя обучение, начал пробовать силы в литературе. Публиковался как беллетрист с 1889 г. В 1894 г. вышел в отставку с намерением стать профессиональным литератором. Жил в Киеве, Санкт-Петербурге и в Гатчине Петербургской губернии. К 1910-м гг. приобрёл репутацию одного из ведущих писателей-реалистов. Автор получивших широкую известность произведений малой и средней формы (рассказов и повестей): «Поединок» (1905), «Гранатовый браслет» (1911), «Яма» (1915) и др.
Во время Гражданской войны в России 1918–1923 гг. оказался на территории, временно занятой Белой армией, в ноябре 1919 г. ушёл вместе с отступающими белогвардейцами за границу.
В 1919–1920 гг. жил в Ревеле (Эстония) и Гельсингфорсе (Финляндия), с июля 1920 г. — в Париже. Продолжал писать беллетристику (повести «Звезда Соломона», «Жанета», роман «Юнкера» и др.) и политическую публицистику, сотрудничал со многими периодическими изданиями Русского Зарубежья.
В мае 1937 г. был вывезен из Франции в Советский Союз, с конца 1937 г. жил в Ленинграде на полном государственном обеспечении.
Умер 25 августа 1938 года.

 

07.09.20202 794
  • 30
Комментарии

Ольга Смагаринская

Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»

Павел Матвеев

Смерть Блока

Ольга Смагаринская

Роман Каплан — душа «Русского Самовара»

Ирина Терра

Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»

Ирина Терра

Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»

Елена Кушнерова

Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже

Эмиль Сокольский

Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца

Михаил Вирозуб

Покаяние Пастернака. Черновик

Игорь Джерри Курас

Камертон

Елена Кушнерова

Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»

Людмила Безрукова

Возвращение невозвращенца

Дмитрий Петров

Смена столиц

Елизавета Евстигнеева

Земное и небесное

Наталья Рапопорт

Катапульта

Анна Лужбина

Стыд

Галина Лившиц

Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder

Борис Фабрикант

Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»

Марианна Тайманова

Встреча с Кундерой

Сергей Беляков

Парижские мальчики

Наталья Рапопорт

Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи

Уже в продаже ЭТАЖИ 1 (33) март 2024




Наверх

Ваше сообщение успешно отправлено, мы ответим Вам в ближайшее время. Спасибо!

Обратная связь

Файл не выбран
Отправить

Регистрация прошла успешно, теперь Вы можете авторизоваться на сайте, используя свой Логин и Пароль.

Регистрация на сайте

Зарегистрироваться

Авторизация

Неверный e-mail или пароль

Авторизоваться