Счастливое детство
Детство теплое, парное,
Душноватое слегка,
Над душой стоит и ноет,
Приходя издалека.
Не событья и поступки
И не лиц знакомых круг —
Бесконечнейшие сутки,
Запах, вкус, шершавость рук.
Грипп с малиной, зелень мяты,
Соль ушаночных шнурков
И прохладные квадраты
Свежевымытых полов.
Ах, безжалостное детство! —
Из отчаянной игры
Никуда пока не деться,
Не найти себе норы.
Утешайся, будто легче
Те, прошедшие, года... —
По открытым нервам хлещет
Леденящая вода.
* * *
Пахла суббота понедельником,
Пахло свидание как развод,
Сокольники — банным пропревшим веником...
запах к запаху — и снова не тот.
Дни пошли татарской ордою —
Не то чтобы очень их много — различить не могу...
То ли конец столетия — просто время такое,
То ли сорок с хвостиком мечутся у меня в мозгу.
Время и запахи — две напасти —
Спрятаться от них некуда — устроено так хитро...
Разве что насморк подхватишь — так это счастье, —
Или часы поломаются... или уснешь в метро.
* * *
Бессодержательно и вяло
Звучат остывшие слова...
Как ветром волосы трепало,
И мерзла вечером Москва!
А по бульвару за трамваем
По шумной жухнущей листве
Два пса бежали с громким лаем —
Задорным вызовом Москве.
И вечер весь еще в начале,
И фонари еще мертвы,
И мы как эти псы бежали
По ржавой осени Москвы.
Как на ветру горели руки!
И листья липли к рукаву,
И смех в трамвайном перестуке
Через осеннюю Москву,
И очень медленно темнело...
Твердить остывшие слова —
Пребезнадежнейшее дело.
Тепло
Люблю тепло. Так просто. Без затей.
Глубоких смыслов в это не влагая.
Тепло полудня летом. Батарей.
Как в бане влажный жар с волос стекает.
Лбом ощутить нагретое стекло.
Босой ногой ступить в песок нагретый.
И дров горящих зимнее тепло.
И снова полдень в середине лета.
Сухая шерсть. Холодный спирта жар.
Уют костра добротного привала.
Ну, что еще? Жена. И самовар.
И жаркий вес большого одеяла.
Когда же так моя продрогла плоть?
В минувшей жизни сколько зим изведал?
Весь разум мой не в силах побороть
Горячей власти чайника и пледа.
Еще, еще познать тепло рукой,
Насытить клетки зябнущего тела -
И можно будет вынести зимой
Не только холод дружбы застарелой,
Но даже этот ветер ледяной.
Еще одна вариация на тему «Вновь я посетил...»
«Я вернулся в мой город, знакомый до слёз,» ... —
возвращение было таким, со слезою,
потому что какой-то мерзавец унёс
то, что спрятал я здесь и присыпал золою,
уезжая, зарыл — ну а вдруг я вернусь —
всё, что было моим в этом городе грязном,
всё, что злость превращало в красивую грусть
на тернистом пути по грехам и соблазнам,
из которых, по сути, вся жизнь состоит...
Этот город умел гнать и верхом, и низом
сквозь застенчивый мат, сквозь остаточный стыд,
прикрываясь листком из колон и карнизов....
Где ж оно? В каждом взгляде: «А ну, отвали!»,
и за каждым фасадом ловушка-обманка...
Даже запах сменился у этой земли
с топонимикой прежней — Зацепа, Таганка...
Что ж, «до слёз» ... остаётся лишь плакать теперь.
В Шереметьево! Прочь! И назад ни ногою!
— Ты с чего так завёлся?! — Не знаю, поверь...
— Уж никак, ностальгия? — Нет, это другое...
* * *
Твой каждый стих — как чаша яда...
Арсений Тарковский
И словно фото из жизни прошедшей —
было, конечно, не со мной —
поезд летит, как сумасшедший,
по черно-белой степи ночной.
В снежном и страшном белесом мраке,
в огнях летящих — кто видел их? ...
Я б не поверил в эти враки,
мистики пошлой жалкий чих,
я б не поверил картинке лунной —
ужас в глазах на пол-лица —
если б когда-то трамвай безумный
в жизнь не влетел из тетради отца.
Эти тетради шестидесятых —
кем бы я стал, когда б не вы? —
и голоса, будто из-под ваты,
плеск незнакомой еще Невы.
Хмель ядовитый чужого пира
всё поколенье моё пронзил,
встал между тенью конвоира
и холодильником марки ЗИЛ.
Прошелестели те страницы —
и было всего их, дай бог, полста —
что проросло, что шевелится,
совесть зачем в нас нечиста?
Поезд летит в ночи черно-белой,
на фото цветных — жизнь поперек...
Тихо дряхлеют душа и тело —
как говорится, урок не впрок.
Упражнение по русловой гидродинамике
Обтекается камень лежачий
водою журчащей,
оттирая усталым покатым плечом
говорливый поток —
в этом жестком процессе
весьма неуместны понятия «реже» и «чаще»
лишь вода, как всегда, неразрывна,
а камень и впрямь одинок;
но в нажиме воды
ощущая таких же, стоящих поодаль,
твердо веруя в то,
что с далеким собратом своим
он сумел закрутить
эту глупо-болтливую воду
в переливчатый жгут,
прихотливый, как вьющийся дым,
молчаливый угрюмый лентяй,
он воде дал язык и повадку,
а она проклинает охотно
тупую безмозглую власть,
только с каждой морщины на камне
стекает волнистая прядка,
чтоб на сливе сплетаться с другими
и в общем волнении пропасть.
Ну, а ниже. река без единого камня
пуста и свободна,
молчаливо скользит
меж пологих лесных берегов,
не теснима ничем,
может течь, как ей будет угодно —
все красиво, пристойно, спокойно —
и так до скончанья веков.
Отчего ж раз за разом
от этой прекрасной свободы
то один, то другой по камням, по тайге,
проклиная крутой бурелом,
вверх бредут по реке
к перекату, где шумную воду
зажимает угрюмый молчун
утомленным покатым плечом?
* * *
Сигаретку раскурил,
посмотрел в окно...
Может, дорог, может, мил,
может, все равно.
за окном горит фонарь —
тусклое пятно...
Может, будет все как встарь?
Впрочем, все равно.
Осень сыплется дождем,
холодно, темно...
Ночью хуже или днем?
Вроде, все равно.
Дотянуть бы до тепла...
заглянуть в кино?
Спать, наверное, легла...
Ладно. Все равно.
Рецензия Владимира Гандельсмана "Книга в подарок"
Владимир Эфроимсон родился в 1950 г. в Москве. С 1993 г. живет в США. По образованию математик. Занимался вычислительной математикой, океанологией, программированием, расчётами финансовых рисков. Стихи пишет с начала 70-х. Публиковался в периодике («Знамя», «Октябрь», «Вестник Европы», «Дружба Народов», «Интерпоэзия», «Новый Журнал» и др.), а также в альманахах и коллективных сборниках. Был членом Московского Клуба «Поэзия». Опубликовал три книги стихов – первая вышла в Москве, вторая в Нью-Йорке. Третья книга – вышедший в московском издательстве «Водолей» сборник «По Цельсию и по Фаренгейту» включает как ранее опубликованные, так и новые стихи.
Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»
Смерть Блока
Роман Каплан — душа «Русского Самовара»
Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»
Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»
Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже
Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца
Покаяние Пастернака. Черновик
Камертон
Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»
Возвращение невозвращенца
Смена столиц
Земное и небесное
Катапульта
Стыд
Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder
Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»
Встреча с Кундерой
Парижские мальчики
Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи