литературно-художественный журнал «ЭТАЖИ»

etazhi.red@yandex.ru

Александр Вейцман

Соло для часов с Бойм

20.06.2023
Вход через соц сети:
03.11.20231 641
Автор: Татьяна Хохрина Категория: Проза

Малаховка

Рисунок Кати Беловой

1. И дольше века длится день…

Я сегодня встала чуть свет, не успела повернуться — уже темно, хотя ни черта не сделала. Я точно знаю, что тогда, в детстве, а, может, только в Малаховке, время текло совершенно по-другому. День был такой ленивый, такой долгий, можно было успеть сто дел, а он всё не кончался и не кончался.

В детстве так крепко спалось! Я ни разу не проснулась, когда родители убегали на работу, хотя дом был крохотный, переборки фанерные, а голоса звонкие. И разбудить меня могла только молочница Вера, приходившая через день и молотившая литровым черпаком по жестяной крышке бидона, скликая заинтересованное население. В ответ из разных дворов, как на поверке в зоне, откликались голоса с данными и цифрами. Я открывала глаза, жмурилась от яркого солнца, а бабушка уже протягивала мне сарафан и бидон с трояком, засунутым в колечко крышки: «Уже встань уже, или ты ждёшь, когда молоко станет ряженкой?! Это только есть вы успеваете первыми! А у Верки останется только нижнее молоко, как вода, что они сдают на молокозавод! И возьми творог на всех и сметана на борщ!» Кого бабушка имела в виду под теми, кто ест первыми, я не знала, но уже неслась, теряя сандалии, за калитку к Вере.

Потом мы завтракали, и нигде больше я не ела таких сырников, блинчиков, оладий или гренок. Теперь гренками называют в основном сухари типа прессованных и чуть подгоревших опилок. Тоже мне деликатес! А бабушкины гренки из толстых ломтей «батона по двадцать пять, смотри!», разбухших от жирного молока Веркиной коровы Розы, потом искупавшихся в ярко-жёлтом деревенском взбитом яйце, поджаренных на сливочном масле и присыпанных в конце крупным сахарным песком и корицей... Да никакие пирожные им были не конкурент — только напольные весы и учитель физкультуры.

После завтрака я напрашивалась сходить на рынок, в магазин или на станцию. Конечно, не из стремления не зря есть свой хлеб, а тем более такие гренки. Просто рядом всё уже было изучено, а там всё время случалось что-то интересное. К тому же можно было распорядиться заначкой из рублей, подсунутых другой бабушкой и тёткой. Главный магазин мы называли «Звёздочка» или «Генеральский»: там рядом был генеральский дачный кооператив, а магазин принадлежал военторгу. Он, по сравнению с другими и даже с московскими, был очень ничего. Но я помню, как проходила мимо забора более ранняя пташка — учительница Фира Оппельбаум и, не поворачивая головы, кричала бабушке: «Вэй из мир! Только паюсная икра, крабы и синие куры! Циля, пошли Таньку за мукой и рисом, а то твой зять второй голод после Ленинградской блокады не переживёт!» Похоже, жизненный опыт Фире оптимизма не прибавил, но тут она, слава богу, ошиблась со своими прогнозами.

В «Звёздочку» можно было ехать на велосипеде, завернуть на часок к подруге Кате, нынче вспоминающей о Малаховке в Англии, стрелой промчаться мимо бараков, надеясь, что «плохие мальчишки» всё же заметят, обстреляют шишками или яблочными завязями, будут что-то — точно нехорошее — шептать друг другу и гадко хохотать, но всё равно это — приключение, и ещё некоторое время я буду крутить педали, в такт повторяя «Дураки, вот дураки!», и щёки остынут только дома. А я ведь ещё посмотрю, как около «Звёздочки» играют на корте в непривычный тогда большой теннис, попутно наберу в берёзовой роще десяток-два маслят, кроме порученного бабушкой куплю и одна бессовестно слопаю шоколадного зайца (куда они пропали, кстати?) и, перемазанная, вернусь домой. На «Звёздочке» продавцы и покупатели тоже друг друга знали, и иногда из-за прилавка выскакивала толстая Сима и совала мне пакет селёдки, крича: «Цыльке скажи: рупь сорок, не забудь, слышь, рупь сорок! И не завтра, а послезавтра привези, в смену мою!» А иногда выходил из таинственных глубин магазина хромой мясник дядя Жора, выносил несколько свёртков, ужасающе пропитанных кровью, и раздавал детям в очереди со словами разведчика-нелегала: «Там всё унутре! Не раскрывай!» И только бабушка потом принимала эту шифровку и радостно объявляла: «Ничего себе! Ой, Жора, швоих! Сделаем котлеты и кисло-сладкое жаркое! Аби гезунд!»

А ещё интереснее было отправиться на рынок и на станцию. Туда, правда, бабушка не разрешала ехать на велосипеде: во-первых, движение, во-вторых, сопрут или отнимут велосипед. Зато там было полно магазинов, в том числе и главных — книжных, где ещё и альбомы, и краски, там мороженое и семечки, там цыгане. Там одновременно можно встретить трёх разных — даже не родственников! — Гендлиных: завуча школы, моэля, делавшего тайно обрезание, и сумасшедшего Йоську Гендлина. Там у перехода через железку продают щенков, котят и козлят, и всех можно потрогать, там по дороге живёт старая бульдожка Гнэся, которую я подкармливаю и глажу через дырки в заборе, туда на площадь приезжает старьёвщик — одноглазый Арон, который за такое барахло, как садовый секатор или зимний шарф, готов отдать настоящее сокровище — плотный мячик из разноцветной фольги на резинке! К тому же можно погладить и угостить яблочком его лошадку Фаньку! Там на рынке дают всё пробовать — даже сало, которое бабушка не любит, хотя сама солит, но говорит: «Это не то сало, это другое сало», хотя разницы, кроме неё, не знает никто. Потом можно в один карман насыпать семечек, в другой — стручкового молодого горошка, а в кулаке зажать мороженое, повесить на плечо авоську с парой кабачков и десятком огурцов по заказу бабушки и долго зевакой таскаться между рядов, пока вдруг с противоположной стороны не заорёт мама уролога Гана: «Девочке-е-е, Согкинше-е-е, Таньке-е-е, пегеведи бабушке Мане чегез догога и домой!» — и мы ползём со старой Ганшей обратно…

А ведь это всё пока до обеда! Я ещё не гуляла, не делала секретики, не играла в прятки и в штандер, не читала, не встречала родителей на углу и не пересказывала им всю эту чепуху. А сейчас, только дописав эти мемойрасы, я за весь день первый раз соберусь посуду в машину затолкать — даже не помыть. Какое же здесь, в отличие от Малаховки, неправильное время.…

2. Если я заболею, к врачам обращаться не стану

Старик Гендлин жил у самой станции, в полувросшем в землю маленьком домишке, притулившемся к давно не работавшей железнодорожной будке. Казалось, что сама Малаховка начинается с Гендлина и его домика. Все местные старожилы его знали, с ним почтительно раскланивались и точно помнили, что, когда они только появились в Малаховке, Гендлин уже был немолод и жил там давным-давно. Довоенные малаховские жители знали, что у Гендлина была большая семья: шестеро детей, жена Шева, двоюродная сестра Маня и близнецы племянники. Как все они размещались в разгороженной пополам хибарке, одному богу известно, но жили же как-то — и не жаловались. Война решила их квартирный вопрос, не добавляя жилплощади: просто переселила всю молодую часть Гендлиных в мир иной через Пинское гетто, где оказалась Шева Гендлина со всеми детьми, вывезенными на свежий воздух на каникулы. Воздух в газовой камере вообще-то оказался не таким уж и свежим, но Шеве и деткам очень быстро это стало неважно. И гендлинский домишко стал почти пустым и свободным. В своей половине бродил и бормотал молитвы Гендлин, а в соседской — сошедшая с ума Маня. Но она, пока светло, в основном бегала по малаховским улицам и звала детей, которым уже никогда не вернуться.

По профессии Гендлин был шорником, но в этом качестве его никто почти не знал, а всем он был известен как глава местной еврейской общины. Причём вроде и общины-то как таковой не было, просто в Малаховке жило полно еврейских семей, был полулегальный молельный дом и еврейское кладбище. И нужен был кто-то, кто помнил законы и правила, праздники и традиции и позволял местным евреям при всём своём атеизме, незнании языка и частых попытках ассимилироваться до неузнаваемости, всё-таки не забывать, кто они и откуда, и не огорчать ушедших предков. Этим еврейским нунцием и был старик Гендлин. Казалось, что у него был ключ к третьему измерению и он знал тайный ход к давно исчезнувшим из реальной жизни раввинам, шохетам, мохелям и прочим носителям особого знания. У Гендлина можно было найти Талмуд и Тору, тфилин и талес, организовать микву и кадиш, достать через него мацу и кошерную курицу. Поэтому даже совершенно далёкие от канонического иудаизма местные евреи относились к Гендлину подчёркнуто уважительно и внимательно, видя в нём начальную и завершающую ступень связи с высшей инстанцией.

Гендлин был очень немногословен, но это только придавало ему значительности, а в произносимые им невнятные междометия, вздохи и покашливания собеседники вкладывали особый, сакральный смысл и то, что хотели бы от Гендлина услышать. Когда умер дедушкин брат, бабушка пошла со мной к Гендлину. «Здравствуйте, Рува! У нас беда, умер Мотя. Что вы скажете?» Гендлин поднял на бабушку детские глаза философа: «Д-а-а, Циля... Таки да, горе... Но что... И как иначе... Или вы знаете другой пример?! Таки надо... И уже случается... Но не так чтоб... Это будет, да, не легко... Но! Зайдите ув четверг...» Я всю обратную дорогу пыталась разгадать головоломку: что же сказал Гендлин? А бабушка пришла довольная и сообщила маме: «Слава богу, что здесь есть этот Рувим Гендлин! Он всё устроил!» И правда — дядьку похоронили на хорошем месте и со всеми полагающимися формальностями.

И вдруг пронёсся слух, что Гендлин заболел. Не просто прихворнул, а тяжело болен, можно сказать, совсем плох. Эта весть переполошила Малаховку. Что же делать?! Медицинские светила, проживавшие на малаховских дачах или в собственных домах, стройными рядами потянулись к гендлинской хибаре. Вести были неутешительные. Надежду не давали ни терапевт, ни кардиолог, ни хирург, ни даже забежавший из почтения гинеколог. Протезист Хайкин вышел от Гендлина, вытирая слёзы, а окулист Кацнельсон сообщил, что сдал путёвку в санаторий, поскольку надо быть рядом. Моя бабушка и две её подруги по очереди варили из парной деревенской курицы еврейский пенициллин в виде бульона, делали бабку из мацы, куриные котлетки, форшмак и фиш, надеясь если не выходить, так хоть побаловать старика перед смертью. Даже безумная Маня притихла и в основном сидела в углу комнаты умирающего.

Некоторые, приближённые к Гендлину больше других, обсуждали вопросы, которых было не обойти: где Гендлин будет похоронен, надо ли делать не принятые у евреев поминки, из чего будет памятник и сумеет ли приехать в Малаховку знаменитый кантор, чтобы кадиш был прочитан на недосягаемой высоте. И выяснилось, что без Гендлина все эти вопросы не решаются. Старик, кряхтя, кое-как поднялся и для начала сползал на кладбище.

«Кто вам сказал, шо я согласен лежать в этой сырости?! Это не годится! А тут шо за бугор?! Или свою маму вы положили бы на этот бугор?! А это кто придумал, интересно? Я не гоем, мне не надо эти две берёзки в изголовье, тем более шо с них всё время сыпятся семена, и они засрут весь памятник! И не суйте мне в нос этот серый, страшный гранит! От него отказалась даже вдова Гройсера, хотя ей никогда до мужа не было дела! Как вы считаете, я могу здесь валяться, как шлепар на боку, под этим куском барахла между жуликом Фрумкиным и занудой Эфросманом?!

Следующим рейдом Гендлин обошёл лучшие малаховские торговые точки и рынок. Торговля его не подвела. Старые проверенные кадры гарантировали парного карпа, отборных цыплят на гелзел, сладчайшую каротель на цимес, дунайскую селёдку и подпольно проносимый карбонад для сочувствующих православных. Лично моей бабушке был поручен наполеон и штрудл. Когда кто-то заикнулся о том, что евреи не справляют поминки, он был остановлен и раздавлен презрительным гендлинским взглядом и исчерпывающим пояснением, что поминки — это одно, а памятный вечер — совершенно другое.

Совсем иначе встретил Гендлина магазин ритуальных принадлежностей. Мало того что все религиозно окрашенные детали надо было доставать самому, так и обычного приличного гроба было не достать, не говоря уж о хорошем венке и живых цветах. «Рувим, я вам клянусь, как родной маме! Не раньше следующего квартала. Сейчас вся приличная продукция выбрана до последнего крестика! — бил в себя в грудь директор “Ритуальных услуг” Грищенко. — Рази ж я не понимаю?! Рази ж я вас не уважаю?! Да у меня у самого жена армянка, я тонкости знаю! Но нету, нету ничего, хоть режьте!»

Вечером мы с бабушкой пошли на станцию встретить из Москвы маму. На лавочке у покосившейся калитки своей халабуды сидел печальный, но ещё живой Гендлин. «Циля, присядьте... Ума не приложу, что делать! Хоть бросай всё и живи двести лет! Вы же понимаете, что я не могу опозориться. Всё имеет такой жалкий вид. Словно это умирает забытый всеми шлимазл! Чем так лечь, лучше совсем не лежать! Что вы посоветуете?» — «Знаете, Рува, я бы не стала так уж торопиться. Подождите хотя бы до следующего квартала, как Грищенко советует, а там видно будет. В конце концов-то, вы не торопились, а то сразу вдруг собрались? Когда такой сырой апрель, а впереди лето...»

На следующий день неожиданно потеплело и вышло солнце. Гендлин как ни в чём не бывало стоял в очереди за творогом к молочнице Вере, расшаркивался со знакомыми, и Малаховка вздохнула с облегчением: мир устоял на месте.

3. Скрипун

— Жорка, иди сюда, простокваши налью, небось, не завтракал ещё! Или тебе рассолу лучше, поправиться надо? У тёти Пани зачерпни, они только бочку новую открыли, рассол как вино!

Жорка Фидлер привычно слонялся по воскресному малаховскому рынку. Не столько по делу и даже не столько с похмелья, сколько просто так: людей посмотреть-послушать и себя показать. Этот рынок для него, считай, вторым домом был. Вернее, третьим. Первый, родительский, в войну ещё сгорел, когда Жорка в Алма-Ате в госпитале валялся. Вторым стало малаховское еврейское кладбище, где рядком легли отец с матерью и главный учитель его по скрипке, Семён Наумыч Зусман. Как чувствовал, что Жорка вернётся с пустым рукавом, и скрипку всё равно держать нечем будет. А у Зусмана на Жорку как раз все надежды были: последний ученик, самый талантливый и самый любимый. Зря, что ли, фамилия даже Фидлер, то есть «скрипач» на идише? Ну а третий Жоркин дом, таким образом, — это как раз малаховский рынок, получается. Жили, считай, в двух шагах, поэтому, как научился дошколёнком калитку открывать, так и убегал туда и шмонался по нему с утра до закрытия. Торговки все встречали, как сына полка: всегда сыт был да обласкан — так что чем не дом?

Не думал Жорка, конечно, а тем более папа его, известный местный хирург, что вместо концертной сцены Жоркина жизнь сосредоточится на рынке, но так уж вышло. Может, оперировал бы папа родной не в Красковской больнице, а в госпитале, где руку оттяпал коновал какой-то, и уцелело бы Жоркино орудие труда, и наверстал бы он всё, что за войну подрастерял, и вышел бы он через несколько лет снова на публику в пошитом Зямой-портным фраке со своей вишнёвой скрипочкой, а мама сидела бы, как любила, в третьем ряду, в платье сиреневом с брошкой и гордилась сыном. Но, видно, не договорились все они ни между собой, ни с Богом, поэтому, сколько папа ни писал прошений отправить его в прифронтовое учреждение, оставили его без ответа, словно знали, что жить ему осталось всего ничего и рак его за два месяца сожрёт. И мама не дождалась — решила, что отцу нужнее. Ну а Зусман уже перед войной старик был в чём душа держится, и до победы не дотянул. Так и лежит в том же ряду, где Жоркины родители, — навещать удобно.

Жорка же, по своей всегдашней манере, уклонился от общего вектора в сторону кладбища, вернулся на пепелище живой, пусть и без руки, разжился на рынке списанной бытовкой, приволок её на место родительского дома и зажил там. Точнее сказать, приходил туда ночевать, а с утра до вечера, как в довоенном детстве, опять толокся на рынке, даже местом собственным там обзавёлся — рядом с каптёркой, где весы выдавали. Отдыхал там в старом, продавленном, кем-то выброшенном кресле, когда совсем ноги не держали, и дул в трофейную губную гармошку. Она у него вместо скрипки стала. До войны его звали Жорка-скрипач, а теперь — Жорка-скрипун. У него ведь не только руки не было, у него и лёгкое было задето, и гортань. Так что дыхалки не хватало по-настоящему играть и на гармошке. Он и говорил-то с трудом: хрипел, скрипел да каркал. Но всё равно это была музыка!

Представить себе тот малаховский рынок без Жорки и его музыки просто невозможно. Его длинную, изогнутую басовым ключом фигуру было видно отовсюду. С утра он снимал пробы. И не было торговки, которая бы ему отказала. Поэтому каждая бывалая покупательница перед покупками для начала тормозила Жорку и советовалась:

— Жоринька, кэцелэ, ты не знаешь, ув Веры не кислый творог сегодня? Ув прошлый раз таки был дрековский!

— Тётя Циля, лучше возьмите сегодня у Лариски. И творог, и сметану. У Верки корова болеет, лекарство жрёт и сено, а не траву свежую. Вот и невкусное всё.

— Эй, Скрипун, у кого огурцы солёные на закусь брать? Чтоб хрустели, и без уксуса?

— Браток, у выхода к станции, на уголке вон, видишь, женщина в платочке таком голубоватом, Нина... У неё самое то!

— Георгий, вы не подскажете, тут куру домашнюю можно взять без обману? У нас Роза Яковлевна свалилась с температурой?

— Израиль Борисыч, организуем сейчас: слева от мясного прилавка парень стоит в сапогах, с сидором, скажете — от меня, такую курочку вам выдаст! Роза Яковлевна враз поправится, сама золотые яйца нести начнёт!

И ведь что удивительно: никто ни разу на Жорку не обозлился, что не их товар он расхваливает. Все знали, что он сроду не соврёт. Поэтому чего на него-то пенять, если не получилось в этот раз в первачи выйти? Надо будет в другой раз постараться получше. И тот, кого Жорка пять минут назад забраковал, и тот, кого расхваливал, наперегонки щедро отсыпали ему своего товару и угощали лучшим куском. Жорка для всех в одном лице был и народный контроль, и рекламный агент, и третейский судья, и вдобавок духовой оркестр. Ну, и до кучи главная достопримечательность малаховского рынка.

Казалось бы, что ещё инвалиду можно хотеть? Свободен как птица, сыт, пьян да нос в табаке, в центре внимания и новостей, и все тебе рады да улыбаются. Только всё равно нередко разворачивал Жорка кресло своё спиной к почтенной публике, залезал в образовавшуюся клеть, и повисала в высоких сводах рынка такая скрипучая, выстраданная печаль, такая вечная безысходность, словно сквозь гребёнку губной гармошки сыпался весь каракумский песок, и не было ему конца. После этого концерта напивался Скрипун до беспамятства, и тогда рыночный рубщик, огромный мрачный дядька, легко брал его на плечо и относил домой.

Любому было ясно: тосковал Жорка. Вроде всё время на людях — и один. А он ведь молодой был совсем: считай, с третьего курса училища музыкального его призвали, значит, вернулся — тридцати не было, а уже полчеловека. Так и не решился семью завести: не на рынок же их волочь. Хотя невест в Малаховке было полно, и Жоркой бы не побрезговали. Но не сложилось.

Однако в последнее время те, кто Жорку-скрипуна знали особенно давно и близко, увидели: что-то в его жизни происходит. Вроде, как обычно, он на рынке торчит, но и одет почище, даже рубаху менять стал, а не занашивать, пока на нём не истлеет, бриться начал каждый день, даже в местной парикмахерской отметился, кудри седые обкорнал — совсем другое дело! Прямо красавец, хоть и без руки.

Вскоре обнаружилась и причина перемен. Летом вместо толстой Лариски с молочным товаром стала её дочка приезжать, мечтательная голубоглазая русая девушка, почти девочка. Лет семнадцати-восемнадцати. Товар у Лариски был отменный, дочка расторопная, и торговля заканчивалась быстро. Так, пока за юной барышней папаша не приезжал пустые тазы да бидоны забрать, она всё либо Жоркин музыкальный скрип слушала, либо болтала с ним. Только сейчас люди услышали, как он смеётся, — точно ворона каркает: то ли кашель, то ли смех. Но ничего, девушку это не пугало и не отталкивало, она сама хохотала громче Жоркиного карканья. И рынок замер в ожидании.

Лето пролетело быстро, по осени на рынок вернулась Лариска. Жорка затосковал ещё больше, гармошка скрипела и скрипела, а он напивался всё страшнее и чаще. Но в тот день как раз трезвый был. И выбритый, и в свежей рубахе. Словно знал.

Понедельник был. В понедельник творогом не торгуют, вообще рынок полупустой. А тут вдруг — уж в четвёртом часу — муж Ларискин появился. И не один, с двумя какими-то мужиками. Коротко спросили, где Жорку найти, ну им показали сразу, он с Нюрой-зеленщицей болтал. Отозвали в сторону его, люди только и услышали, как заревел Ларискин муж: «У-у-у, жидва, паскуда, не прощу-у-у!», тоненько заверещала Нюра, юзом просвистела по мраморному полу губная гармошка, и Жорка сполз вдоль прилавка, растекаясь чёрно-красной лужей.

И всё. То есть не всё: потом-то известно стало, что девочка та от одноклассника, что ли, или соседского сопляка залетела, но виноватым выбрали Жорку. Некрасиво, конечно, получилось, не по справедливости, хотя Скрипун тоже был неправ — чего смеялся-то всё с ней и в гармошку скрипел? Будто не с кем больше было. Вот и допрыгался! Пустой человек, одно слово. Хоть на рынке без него и скучно. Зато гармошку его пацан один подобрал, и так ловко на ней рулады выводит! Вот где музыка-то, не скрип дурацкий. А Жорками потом в Малаховке долго ворон называли.

4. Три грации

Как только устанавливалась тёплая погода, распахивались ставни, под яблони и в беседки выползали раскладушки и шезлонги, и народ вытряхивался из ещё сыроватых с зимы домов во дворы, Малаховка приобретала привычный дачный вид, а атмосфера наполнялась множеством самых разных звуков. Гудели электрички и мерно постукивали по рельсам их вагоны, мычали коровы, блеяли козы, стрекотали кузнечики, пели птицы и бесконечно орали, хохотали, ругались и мирились дети и надзиравшие за ними старухи. Кого-то всё время звали есть, спать, заниматься музыкой или полоть грядки и таскать воду. Звенели колодцы и велосипедные звонки, стучали волейбольные мячи и пинг-понговые шарики, свистели мальчишки и только недавно появившиеся чайники со свистком, хлопали калитки и мухобойки. Но это всё утром и днём.

А вечером, когда уже садилось солнце, заедали заезженные пластинки и рвались магнитофонные плёнки, шаркали на террасах танцующие, из рощиц и кустов доносились поцелуи и изредка пощёчины, водопадами шумели огородные поливалки, а грибным дождём — самодельные душевые. За скрипки и фортепьяно брались уже более обученные взрослые, над Малаховским озером плыл саксофон, а счастливцы на улице Сосновой уплывали в ночь под Дебюсси, Цабеля или Рубинштейна для арфы.

Там, в конце Сосновой, жили три арфистки. Три сестры. Тройняшки. Лея, Хана и Эстер Карасик. Они были похожи лицом как две, вернее, три капли воды и вообще почти неотличимы друг от друга, но с другими жительницами Малаховки их спутать было невозможно. У сестёр была совершенно неповторимая, запоминающаяся и словно созданная для игры на арфе фигура: гордо посаженная головка, покатые узкие плечи, маленькая грудь, изящные, но сильные ручки, коротенькие толстенькие ножки и огромная пышная задница. Местные часто спорили, выстоит ли на этом постаменте чайный сервиз или всё-таки пара чашек не удержится. Карасики выходили на люди всегда вместе и, в соответствии с фамилией и комплекцией, не шли, а плыли по посёлку. Их называли «Три грации», и более точного определения было не придумать. Жаль только, до Малаховки не доехал колумбийский певец и ценитель таких форм, художник Фернандо Ботеро, а то бы Карасики прославились на весь мир!

Все три арфистки были тётки славные, не вредные и не чванливые, хотя выступали на разных знаменитых сценах и считались очень высокими профессионалами. Они были настолько дружны между собой и никогда не ссорились и не спорили, что создавалось ощущение, что это один человек, единый в трёх лицах, и то одинаковых. И все три никак не могли найти своё счастье. Малаховские женихи были переборчивы, всё присматривались и колебались. Некоторые боялись, что придётся трудиться за троих, а другие, наоборот, подозревали, что и одной не увидят: слишком сестрицы друг на друге сосредоточены. Кроме того, для высоколобой и претенциозной малаховской аристократии они были недостаточно изысканны, а более простых претендентов смущали арфы и блестящие платья в пол. Если скрипкой или фортепьяно в Малаховке нельзя было удивить даже керосинщика, арфа, а тем более три, было слишком!

Приезжие дачники были в основном семейные, а скученность проживания и количество потенциальных свидетелей сводили до минимума даже адюльтеры. Студенты Института физкультуры были слишком молоды, да и сориентированы на другую весовую категорию. Так что оставался только по большей части торговый люд, волокший своё добро на малаховский рынок и застревавший там надолго. Была, конечно, ещё одна категория — наезжавшие в Малаховку для посещения еврейского кладбища безутешные вдовцы и прочие сироты, но эта опция в случае с сёстрами Карасик не сработала: похоже, барышни Карасик своей основательностью и фундаментальностью слишком напоминали памятники.

А вот рынок оправдывал своё существование. Там вообще было много ценителей прекрасного. Поэтому, когда Три грации проплывали мимо благоухающих узбекских фруктов или гор кураги и изюма, раздавалось такое восторженное цоканье золотыми зубами, что барышням Карасик казалось, что они уже в оркестровой яме и звучит увертюра «Кармен». Но всё же это были только благодарные зрители, дома их ждал целый выводок в шароварах и тюбетейках, да и они сами не претендовали на взаимность таких солидных дам. Продавцов сала, окороков и прочей гастрономии смущала кошерность сестёр и их собственное мясожировое изобилие. Так что, в принципе, и на рынке перспективы были небогатые. Но рынок всё же помог.

Однажды на рынке вдруг появился настоящий джигит, статный, кудрявый, волоокий и горячий — глаз не отвести! Он привёз на продажу орехи, имеретинский сыр, аджику и чурчхелу, то есть уже одним этим намекал на сладкую жизнь и острые ощущения. Вахтанг Мгеладзе рассчитывал быстро сплавить свой товар и скорее вернуться домой, но в Малаховке редко пекли хачапури, чаще леках или штрудл, поэтому орехи ещё брали, а солёный и ядрёно пахнувший сыр и аджику — не очень, так что Вахтанг застрял надолго. А барышни Карасик, обогатившие свой кулинарный опыт в бесконечных гастролях по необъятной Родине, как раз знали, что такое хачапури, готовы были к их расширенному производству, но хотели бы взять пару уроков у профессионала. Лето было сыроватое, прохладное, ночевать южному человеку в машине было зябко и неудобно, поэтому он с радостью на эти уроки подписался.

Сначала никто и не заметил, как Вахтанг Мгеладзе перебрался на Сосновую. Но вскоре местные жители не только начали поводить длинными носами, принюхиваясь к головокружительному запаху хачапури и других грузинских яств, но и, в силу общего базового музыкального образования, заметили изменения в репертуаре трёх арф. Так, «Мазурка» Чайковского или «Старый замок» Мусоргского вдруг подозрительно перетекали в импровизации на тему «Сулико», «Тбилисо», а совсем к ночи — в колыбельную «Жужуна цвима мовида...».

Арфы играли всё громче и всё более страстно, Вахтанг всё реже появлялся на малаховском рынке, хачапури попробовали уже все соседи, а лето неумолимо катилось к концу. В сентябре Мгеладзе уехал в Грузию. Соседка сестёр Карасик тётя Надя Куличкина, вздыхая, выступала на всех площадках Малаховки с трагическим рассказом о прощании тройняшек со своим Мцыри. После его отъезда арфы больше не играли, да и сезон в общем-то кончился, так что сёстры, как многие другие, вернулись в Москву.

А в мае все встретились вновь. Кроме Вахтанга, конечно. Зато в аквариуме на Сосновой было уже не три, а шесть Карасиков. Записные малаховские остряки, говорили, что сёстры-арфистки опровергли устоявшуюся зоологическую теорию, что караси мечут икру, в то время как Карасики оказались живородящими. Но это на самом деле никого не смущало. Главный малаховский педиатр Сарра Оскаровна сняла пробу и рассказала, что Малаховка приросла тремя шикарными кареглазыми пацанами, и все успокоились. Мальчишки и правда оказались чудесными: добрыми и нежными, как матери, и красавцами в отца. Кстати, совершенно непохожими друг на друга при таком неотличимом генокоде. Вот как причудливо тасуется колода! Только много лет спустя, когда парни Карасик превратились в прекрасных мужчин, в Малаховке неожиданно в самых разных семьях стали рождаться девочки с неповторимой фигурой арфисток. Так что старик Мендель со своей теорией наследственных признаков не соврал!

5. Сладость бытия
Такая тёмная, сырая, беззвёздная ночь! Поздно, улицы пусты и даже не слышно шороха шин. Совсем нет ощущения ни лета, ни дачи, ни вообще живой жизни. Давным-давно, когда заборы были низкими и редкими, у каждых вторых ворот лежали брёвна, чужие горящие на террасах абажуры были издалека видны, как огни маяков, а в тишине летней ночи смешивались в сводный хор лай собак, семейные споры, колыбельные и детский плач, заезженные пластинки и звуки поцелуев, жизнь была явственней и очевидней. Необеспеченная приватность позволяла ускользнуть в общее пространство свидетельствам любви, ненависти, смеха, обид и простым вещественным признакам существования. Из труб тянулся дымок, дотлевали угли костров, пели петли калиток и улицу заполняла смесь запахов вчерашнего борща, малосольных огурцов и остывающего варенья, отчего хотелось скорее пробежать по скрипучим ступенькам и нырнуть в тепло дома, где ждут тебя все эти незамысловатые яства, вкуснее которых в жизни ничего никогда не будет.

«Софья Моисеевна, вы в этом году смородину уже делали?» — «Ай, Вера Петровна, честно говоря, даже желания нет. Стоит потом до следующего лета, едят, словно одолжение делают, спасибо не услышишь... А ведь её надо собрать, промыть-посушить, колотиться с ней и с банками три дня, чтоб потом ещё уговаривать. Так что я решила в этом году не делать. Хотите, приходите с внучками, соберите себе сколько хотите, только буду рада».

«Роз Ефимн, сахар есть у вас? Жорка забыл купить, а я уж и банки простерилизовала, и ягоды готовы, все руки этим чёртовым крыжовником изодрала! Но Жорка же о нём только когда ест вспоминает! А так три раза напомни — всё мимо ушей. Так одолжите мне килограммчика три хотя бы, чтоб намытые ягоды не пропали? Кстати, хотите, я крыжовником и с вами поделюсь? Нет, не надо в обмен, просто возьмите, а сахар я вам послезавтра из Москвы привезу».

«Афанасий Гаврилыч, огурцы у вас есть в этом году? У нас что-то совсем беда, и было-то чуть, и все кривые и горькие. Думаете, дожди? Ай, я знаю?! В тот год была жара — и было то же самое, так говорили, от жары, как теперь от дождя. Но я всё же двадцать баночек закрыла. Нет, ну а как без этого? Купила у Фени-коровницы, у неё чудесные огурчики! Нет, я без уксуса, я с лимонной кислотой. Мои уксус не переносят. Ну к чему это: «Какие баре»? Не баре, а просто не любим уксус. Никому я свои рецепты не навязываю! Просто сказала. Да как хотите, так и делайте, хоть один уксус пейте, злее всё равно уже не станете! Слово невозможно сказать!»

«Зой, яблоки нужны? Забери, ради Христа! Деваться от них некуда! Да накрутили уже, и варенья наварили, и компотов, и повидла, а им конца-края нет. Возьмёшь? Ну слава богу! Прямо завтра приходите с Костей и сколько унесёте — все ваши!»

С раннего утра по Республиканской улице полз головокружительный сладкий дух, и облака казались пенками от варенья. Бабушка, как большинство соседок, священнодействовала на открытой настежь терраске. На огромном овальном столе сияли грядущими новогодними огнями бесчисленные банки и баночки, и в этой малаховской кунсткамере таились не бледные уроды, а дары сада всех цветов радуги. Господи, сейчас пирог спечёшь: тесто покупное, джем покупной, орехи чищеные, крем в порошке. И гордишься, а все охают! А бабушка, измученными своими натруженными руками накалывала крохотные китайские яблочки, в освобождённые от косточек вишни вкладывала абрикосовые ядрышки, а на плитке уже побулькивал изумрудный сироп на вишнёвых листьях для царского варенья. И никто не вешал медаль на грудь, это были обычные рядовые солдатки кухни…

Я недавно пришла к заключению, что главным отличием той малаховской жизни от сегодняшней явилась не высота и непроницаемость бетонных заборов и кирпичных особняков, не исчезновение с улиц одновременно детского гомона и стрекота кузнечиков или гудения стрекоз и майских жуков, не замена тропинок на асфальтовые ленты, а велосипедов на автомобили. Это тоже произошло, но какие-то признаки той дачной жизни сохранились. Зато начисто исчезли малаховские старухи, наши тётки и бабушки. Они тащили на себе всё немудрящее дачное хозяйство, следили за нами, кормили всех вступивших на порог, добывали эту еду в очередях и на грядках, успевали ещё узнать все новости и помочь друг другу, а главное — считали, что это и есть смысл их жизни, и не только не жаловались на него, но, напротив, упивались им, становясь символом своего дома, своего места и своего времени.

Понятное дело, что и сейчас семьи представлены во всём поколенческом многообразии. Но то время, когда варилось варенье и солились огурцы, сейчас проходит в борьбе за независимость друг от друга, за право быть вечно молодыми, страшно деловыми, востребованными не на вульгарном домашнем фронте, а в «сфэрах». Бабушки не разрешают, чтоб их называли бабушками, вопрос маникюра и эпиляции превалирует над задачей мариновать и квасить, а широта интересов уводит далеко за пределы дачного участка. На самом деле, это, конечно, прекрасно, что слово «бабушка» заслонено словом «женщина», что этих красивых, моложавых, модных и высокообразованных дам бабушками и не назовёшь. Живут все отдельно, как нынче принято говорить, «полноценной и насыщенной жизнью», а она шуток не любит и не либеральничает. Какие уж тут бабушки! Их время ушло.

Я не люблю сладкое. Варенье терпеть не могу. И в детстве не сильно жаловала. Да и вредно это. Если бы не память, которая при словах «детство», «каникулы», «Малаховка» выдаёт один общий синоним — «бабушка», и голова начинает кружиться от неповторимого и такого желанного запаха блюдца с пенками.

 

Татьяна Хохрина живёт в Москве (зимой) и в подмосковной Малаховке (летом). Юрист в третьем поколении, специалист в области уголовного и гражданского процесса и криминологии, долгое время занималась научной работой в сфере юриспруденции, в том числе в академическом институте и в исследовательском центре ООН. Публикации выходили в журнале «Знамя». Сборник коротких рассказов «Дом общей свободы» (Москва, Арт Волхонка, 2020) вошёл в шорт-лист премии «Ясная Поляна» и стал лауреатом премии Жар-книга. Лауреат Международной премии им. Исаака Бабеля. 

03.11.20231 641
  • 24
Комментарии
  1. Vera Ekzemplyarskaya 04.11.2023 в 01:33
    • 5
    Прекрасные рассказы у Татьяны Хохриной! Живые, яркие, читаются на одном дыхании. Их хочется перечитывать и вспоминать.
    Спасибо, Татьяна, мы с Вами теперь тоже живём каждое лето в Малаховке...
    1. Наталья 04.11.2023 в 06:11
      • 3
      Присоединяюсь к Вашим словам.
  2. Андрей 04.11.2023 в 01:47
    • 3
    Счастлив читать Татьяну Хохрину! Горд встретить такого современника. Автора, которого понимаю всем сердцем. Спасибо Вам, дорогая Татьяна, уважаемый Автор.
  3. Lucy Brt 04.11.2023 в 01:57
    • 3
    Рассказы Татьяны Хохриной человечные и правдивые, ни одной строчки фальши. Талантливейший писатель нашего поколения!
  4. Александр Назаров 04.11.2023 в 10:53
    • 3
    Прекрасные рассказы! В который раз наслаждаюсь!
  5. Светлана Белянина 04.11.2023 в 12:40
    • 2
    Дорогая Танечка! Вы - моя радость! Читаю и перечитываю Вас многожды раз. Желаю Вам здоровья и новых творений! С моей точки зрения, Вы лучший кандидат на Нобелевскую премию!
  6. Марат Баскин 04.11.2023 в 14:11
    • 1
    Великолепные рассказы!Есть у Малаховки свой певец!!!!
  7. Галина Малкина 04.11.2023 в 17:21
    • 2
    Просто очень люблю рассказы Татьяны Хохриной! Они, так или иначе, всегда про меня, мое окружение и мое время. Они пробуждают во мне воспоминания и любовь к людям разных судеб... Благодарю уважаемый Автор!
  8. Янина 05.11.2023 в 01:45
    • 2
    Читаю, читала, надеюсь и впредь читать и перечитывать дивные, живые и такие глубоко трогающие рассказы Татьяны.
    Спасибо Автору и вдохновения!
  9. Марина Аринушкина 05.11.2023 в 11:49
    • 1
    Люблю вас читать давно.Эти рассказы прекрасны.Гендлин меня покорил абсолютно.Спасибо.Пишите ещё,радуйте нас.
  10. Лилия 05.11.2023 в 19:23
    • 1
    Обожаю,благодарна за каждую строчку,все всегда мое и про меня, особая 6лагодарностьза книгу
    ...
  11. Римма Нужденко 03.12.2023 в 18:26
    • 1
    Рассказы Тани Хохриной-образец короткой прозы. Любимы и знакомы до последней строчки.У них есть особенность и не устаю это повторять.С каждым новым прочтением открывается что-то новое.Кажется,что уже все знаешь и про старика Гендлина,и про тоскующего Жорку,и про арфисток,а начинаешь перечитывать и что-то открывается.
    И ,конечно,очень важно,что за всеми этими рассказами ты видишь детство,юность ,молодость девочки Тани.Ее любовь к своим основам,к родителям и бабушке Цыпе,которая с ней всю ею жизнь.
    И каждый рассказ о Малаховке и не только-кусочек этой благодарной памяти.Творческих успехов любимому автору,одной из лучших писательниц в жанре короткой прозы в современной России.
  12. Элла 03.12.2023 в 22:16
    • 0
    Чудесные рассказы прекрасного писателя и красивого человека!
  13. Галина 04.12.2023 в 07:19
    • 1
    И вновь встреча. И снова радость и печаль, и воспоминания... Трепет и тепло. Счастье повстречать такого автора. Татьяна Хохрина, действительно инженер человеческих душ. Врачует и очищает, учит любить, сопереживать и быть благодарным. И помнить...
    Низкий ей поклон за это и любовь!
  • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
    heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
    winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
    worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
    expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
    disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
    joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
    sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
    neutral_faceno_mouthinnocent

Ольга Смагаринская

Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»

Павел Матвеев

Смерть Блока

Ольга Смагаринская

Роман Каплан — душа «Русского Самовара»

Ирина Терра

Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»

Наталия Гулейкова-Сильвестри

Мир Тонино Гуэрры — это любовь

Елена Кушнерова

Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже

Эмиль Сокольский

Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца

Михаил Вирозуб

Покаяние Пастернака. Черновик

Юлия Медведева

Андрей Битов. Начало

Игорь Джерри Курас

Камертон

Сергей Чупринин

Вот жизнь моя. Фейсбучный роман. Избранное

Людмила Штерн

Зинка из Фонарных бань

Людмила Безрукова

Возвращение невозвращенца

Леонид Бахнов

В сетях шпионажа

Дмитрий Петров

Смена столиц

Лена Берсон

Мама, я на войне, позвоню потом

Елизавета Евстигнеева

Земное и небесное

Анна Лужбина

Стыд

Наталья Рапопорт

Катапульта

Галина Лившиц

Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder

Уже в продаже ЭТАЖИ 4 (32) декабрь 2023




Наверх

Ваше сообщение успешно отправлено, мы ответим Вам в ближайшее время. Спасибо!

Обратная связь

Файл не выбран
Отправить

Регистрация прошла успешно, теперь Вы можете авторизоваться на сайте, используя свой Логин и Пароль.

Регистрация на сайте

Зарегистрироваться

Авторизация

Неверный e-mail или пароль

Авторизоваться