литературно-художественный журнал «ЭТАЖИ»

[email protected]

29.05.20213 712
Автор: Георгий Иванов (1894-1958) Категория: Exegi Monumentum

Две смерти


Арт-кафе Бродячая собака. Художник Леонид Кипарисов. 2019


Предисловие к публикации рассказа Георгия Иванова «Две смерти»

 

Каждому поклоннику творчества Георгия Иванова должно быть известно, что публиковаться как поэт он начал в 1910 году, как рецензент — в 1912-м, а как беллетрист — в 1914-м. В этом качестве Иванов, как и многие прочие, дебютировал малой формой — рассказами. Первый его опубликованный рассказ — «Приключение по дороге в Бомбей» — был помещён в 16-м номере петербургского иллюстрированного журнала «Аргус», вышедшем в апреле 1914 года[1]. Два месяца спустя в том же журнале был помещён ещё один рассказ Иванова — «Губительные покойники»[2]. Рассказы были слабые, откровенно подражательные, написанные в духе весьма популярных в те годы в России иностранных писателей Генри Хаггарда, Луи Буссенара и прочих сочинителей-«приключенцев». Включая, разумеется, самого «великого и ужасного» Эдгара Аллана По в переводе Валерия Брюсова. Однако начало было положено, и продолжение последовало.

В период 1914–1917 годов рассказы Георгия Иванова публиковались во многих петербургско-петроградских изданиях — еженедельных журналах «Аргус». «Лукоморье», «Голос жизни», «Огонёк», «Синий журнал», ежемесячниках «Нива». «Новый журнал для всех» и других. Всего за эти четыре года в столичной периодике было опубликовано не менее двух дюжин ивановских беллетристических сочинений — 23 рассказа и одна повесть.

Оказавшись в 1922 году в Русском Зарубежье, Иванов лет через пять возобновил сочинение беллетристики. В 1927–1929 годах его рассказы публиковались на страницах эмигрантского парижского еженедельника «Иллюстрированная Россия»; в 1933–1934-м несколько ивановских рассказов появилось в выходившей в Риге латвийской русскоязычной газете «Сегодня».

В последний раз к сочинению рассказов Иванов попробовал вернуться спустя много лет, на рубеже 1940–1950-х годов, когда сотрудничал с парижским эмигрантским журналом «Возрождение», однако эта попытка оборвалась, едва начавшись.

 

* * *

 

Рассказ «Две смерти» впервые был опубликован в июне 1927 года в 24-м номере журнала «Иллюстрированная Россия», издававшегося в Париже в 1924–1939 годах. Первый его фрагмент, начинающийся словами «В седьмом часу утра лица тех, кто ещё остаются сидеть в “Бродячей собаке”...», почти в полном виде был включён Георгием Ивановым в книгу «Петербургские зимы»[3]; при этом все допущенные им в журнальной публикации фактологические ошибки, касающиеся биографии поэта Алексея Лозины-Лозинского, были устранены. Дальнейший текст — трагическая история несчастного барона Ф. и загадочного его письма прачке Клавдии Дементьевой — насколько известно, никогда и нигде более не перепечатывался.

Воспроизводится по первопубликации, с исправлением заведомых опечаток и пунктуационных несуразностей, каковыми изрядно грешили почти все эмигрантские издания 1920–1930-х годов.

Павел Матвеев

 

Георгий Иванов

ДВЕ СМЕРТИ

Рассказ

 

 

О, если правда, что в ночи,

Когда покоятся живые,

И с неба лунные лучи

Скользят на камни гробовые,

О, если правда, что тогда

Пустеют тихие могилы…

 

А. С. Пушкин

 

 

Бывают странные встречи, странные разговоры, странные совпадения. От них на обыденную жизнь ложится какая-то тень, отблеск, холодок. Что? Откуда?

Рассудок ответить не умеет. Сердце ответить боится…

 

* * *

 

В седьмом часу утра лица тех, кто ещё остаются сидеть в «Бродячей собаке», похожи на лица мертвецов. Яркий электрический свет, пестро раскрашенные стены, объедки и пустые бутылки на столах и на полу. Пьяный поэт читает стихи, которых никто не слушает, пьяный музыкант неверным шагом подходит к засыпанному окурками роялю и ударяет по клавишам, чтобы сыграть похоронный марш, или польку, или то и другое разом. Сонный вешальщик спит, забыв доверенные ему шубы. Директор «Собаки» — Борис Пронин сидит на ступеньках узкой лестнички выхода, засыпанных снегом, гладит свою лохматую злую собачонку Мушку и горько плачет:

— Мушка, Мушка, зачем ты съела своих детей!..

Лица похожи на лица мертвецов. Кто спит, кто притворяется оживлённым.

Но какое уж там оживление…

Кто-то выключил электричество в зале. Теперь освещена только соседняя буфетная, и из двери, открытой на лестницу, на ступеньках которой плачет Пронин, падает узкая серая полоса рассвета. В этом сумраке из угла выходит высокий человек и, покачиваясь, идёт ко мне. Подходит, смотрит. У него — кажется — рыжие волосы и тяжёлый пристальный взгляд. Я не знаю, кто он, — вижу впервые.

— Вы сидите один, и я один. Давайте сидеть вместе.

— Давайте, — говорю я.

— Пьяны?

— Ничуть.

— А вот я — пьян, но это ничего. Это даже хорошо. Но вы, если не пьяны, зачем здесь сидите? Ждёте трамвая?

— Поезда в Гатчину.

— Поезда… в Гатчину… — повторяет мечтательно человек. — Гатчина… Поезд подходит… Снег. Белый. Нет — синий. Всё в снегу. Встаёт солнце. Блеск — больно смотреть… Какие-нибудь молочницы плетутся… Пар… Деревья в инее…

Он зевает.

— Впрочем, всё это чепуха. Воняет сажей, как и здесь. И зачем, скажите пожалуйста, вы живёте в Гатчине?

Я сказал, что ничуть не пьян. Но это неправда. Я пьян немножко. Я не знаю, кто мой собеседник. И какое ему дело, где и зачем я живу?

Но, так как я не совсем трезв, его вопрос меня не удивляет. Я не отвечаю — «живу потому, что нравится» или «там суше воздух». Я говорю ему правду. Я переехал в Гатчину потому, что влюблён, и та, в которую я влюблён, живёт там. Мой собеседник слушает молча, дымя короткой трубкой. Он меня не перебивает — и я говорю, говорю, повторяя то, что он только что мне говорил — о снеге, Гатчине, встающем солнце. Ну да — я немножко пьян. Но это ничего, это даже хорошо…

Я выбалтываю незнакомому человеку, о котором знаю только, что он большого роста и курит трубку, — выбалтываю всё, что «на душе», вплоть до того, что «она мне вчера сказала», вплоть до любовных стихов, позавчера сочинённых…

Я выбалтываю всё. Потом мне становится неловко. Я обрываю фразу, не кончив. Человек с трубкой молчит. Потом говорит с расстановкой:

— Самое лучшее — кончать с собой на рассвете. Понятно, если не яд. Яд противно пить утром — всё существо содрогается. Так уж человек устроен. Вы решили умереть — вам необходимо проглотить рюмку жидкости или облатку. Но вы — одно, а ваш живот — другое. Он не желает умирать, протестует, сопротивляется. Он хочет глотать не стрихнин, а кофе со сливками. Но стреляться на рассвете очень легко, я бы сказал — весело.

— Вешаться тоже весело? — поддерживаю я разговор.

— Вешаться нельзя весело, — отвечает он серьёзно. — Вешаться надо торжественно. Конечно, если наспех, на собственных подтяжках, как проворовавшийся подмастерье… Но, представьте — вы делаете всё медленно, методично. Шёлковый шнурок хорошо намылен. Крюк прочно вбит. Петля тщательно завязана. Можно прочесть молитву, выкурить последнюю папиросу, выпить последний глоток коньяку. Палач торопит — довольно, к делу! Вы не спорите — бесполезно. Вы надеваете петлю… Как хороша жизнь!.. Я не хочу!.. Живот, лёгкие, мускулы — сопротивляются, но мозг — палач — беспощаден: «Поговори ещё у меня!» Трах! Стул, вышибленный из-под ног, катится в угол… Прощайте, господин Лозина-Лозинский… Прощайте, неудачный поэт Любяр…

Тут мне делается неприятно. Я знаю, что Любяр — псевдоним поэта, который несколько раз неудачно кончал с собой и, наконец, недавно покончил. Я читал его стихи — какие-то сумасшедшие, но талантливые. Упоминание его имени мне неприятно. Зачем тревожить память мёртвого?

Я говорю это вслух.

— Предрассудки, — зевает мой собеседник. — Почему можно говорить непочтительно о Петре Петровиче, пока он жив, — и нельзя, если он умер? Чепуха. И потом…

Он не договаривает, что «потом».

— Ну, мне пора, да и вам, господин влюблённый. Садитесь на извозчика, потом в поезд. Солнце, снег… Она ещё сладко спит…

 

Не буди её в тусклую рань,

Поцелуем дремоту согрей…[4]

 

Что ж, от души завидую. Целуйтесь, влюбляйтесь… Вы думаете — издеваюсь? Ничуть. Понимаю. Сам влюблён, смертельно влюблён, поэтому…

Он опять не договаривает, что «поэтому».

— Да, но завидую и сочувствую. Сам влюблён. Только с моей прачкой — плохие поцелуи…

— С вашей прачкой? — повторяю я.

— Да, прачкой, — коротко говорит он. — Клавдией Дементьевой…

Разыскав шубы, мы выходим на утренний холод. У подъезда несколько извозчиков. Мой ночной собеседник садится в первого из них.

— Ну, до свиданья.

— Постой! — осаживает он тронувшегося было извозчика. — Мы с вами проговорили так долго, а не представились друг другу. Вас я, впрочем, знаю — слушал на вечерах. А вот вы меня…

Он протягивает мне карточку. На ней:

«А. Любяр… Лозина-Лозинский…»

— Удивлены? — Он громко смеётся. — Вы не думайте, я не привидение. И на этот раз недострелился. Живот взял верх. Но, ручаюсь, на этих же днях дострелюсь или довешусь. Гарáнти. Приглашаю вас к себе на похороны… Трогай!

 

* * *

 

Я был на похоронах. Это было что-то очень скоро после нашей ночной встречи. Недели через две или три. Любяр не «дострелился» и не «довесился» — он бросился вниз головой с шестого этажа[5].

На похоронах было довольно много народу. В маленькой церкви на Петербургской стороне, где было отпевание, было тесно. Я стоял у входа. И вот на минуту сквозь толпу и ладан, у самого гроба, мелькнуло женское лицо в тёмном платочке. Оно не было ничем замечательно — лицо молоденькой мещаночки, широкое, бледное, миловидное. Мелькнуло оно сквозь ладан, цветы и толпу только на одно мгновенье. Но почему-то я его хорошо запомнил.

 

* * *

 

Любяр умер ранней весной[6]. А летом в Павловске, на музыке, я встретил барона Ф. — молодого дипломата, эстета, коллекционера, сноба; словом, существо архипетербургское и, по моим наблюдениям, довольно пустое, хотя и не лишённое приятности. Знаком я был с ним давно, знакомство это было вполне поверхностное.

— Вы здесь, барон? Я думал, за границей.

— Был, мон шер, был и уже вернулся. Маленький курс в Виши — удивительно освежает, — потом заезжал в Биарриц. Сезон едва начинается, скука… Кстати, в Париже…

Он поболтал что-то о фасоне пиджаков и цвете галстухов, о парижском шике и нашем неумении одеваться, дохнул «Герленом», блеснул моноклем — и мы расстались. И вот уже бы я тогда не поверил, если бы мне предсказали нашу следующую встречу…

 

* * *

 

Это было месяца через два. Я шёл по Каменноостровскому ночью. Пусто. Холодно. Ни души. Как назло — ни одного извозчика. Впрочем, мне недалеко, дойду и так.

…У фонаря стоит человек. Зелёный свет газа падает на его шляпу, и видно, что она надета кое-как и приплюснута, точно на ней сидели. Пальто тоже кое-как напялено. Человек держится одной рукой за фонарный столб, другой размахивает в воздухе. На ногах стоит нетвёрдо, покачиваясь. Ясно — пьяный.

Проходя мимо, я заглядываю ему в лицо. Пальто распахнуто. Галстух на боку. Бледное лицо криво улыбается. Он тоже оборачивается ко мне… Барон Ф.!

— Вы? В таком виде? Как это могло случиться?

Но он так пьян, что только мычит что-то в ответ. Может быть, даже не узнаёт меня. Нет, узнал — бормочет моё имя, отчество. И ещё что-то…

— Домой? Ну конечно, вам надо ехать домой, барон. Но кто вас напоил так, где?

Мычание. Напиться, конечно, всякий может, но странно, что несёт от моего эстета не шампанским букетом, а самой простонародной «красной головкой». И ещё странно: коснувшись, он задевает щекой мою щёку — и я чувствую прикосновение давно не бритой щетины. Непостижимо.

— Домой. Да, да, я отвезу вас домой. Опирайтесь на мою руку. Сейчас перекрёсток, я посажу вас на извозчика…

Вот и извозчик.

— Сергиевская, — даю я адрес барона.

Но он с неожиданной живостью хватает меня за руку:

— Н-нет… Н-не туда…Здесь… Большой проспект…

— Полно, барон, вы путаете. Ваш дом на Сергиевской.

— Нет, — говорит он почти совсем твёрдо. — Не путаю. Я переехал. Большой проспект… — Он называет номер дома. — Мерси, мон шер… мерси… Я сам… — Он оборачивается ко мне, криво улыбается, дышит мне в лицо водкой. — Мерси… Н-но… ради бога… никому… не говорите...

Извозчик трогает. Я смотрю вслед раскачивающейся в санях фигуре с нахлобученной на затылок шляпой. Барон Ф., сноб, коллекционер, эстет… Архипетербургский молодой человек…

«Маленький курс в Виши... Удивительно освежает… Кстати, в Париже…»

Светская улыбка, блеск монокля, благоухание «Герлена»…

И вдруг — это: водка, щетина на лице, Большой проспект, заискивающее: «Ради Бога — никому не говорите…»

Непостижимо.

 

* * *

 

Через день от барона пришло письмо. Синеватая изящная бумага, инициалы под короной, запах саше… Но чернила какие-то мутные, точно разведённые водой… и почерк неровный, развинченный.

«Я болен — сам не могу прийти. Навестите меня, мне очень нужно».

И — дважды подчёркнуто: «Никому не говорите».

 

* * *

 

В большой унылой комнате с «турецкими» обоями, рипсовыми креслами — комнате дрянной гостиницы для приезжающих — барон Ф. лежал на оттоманке. Он был гладко выбрит, из-под воротника щегольского халата был виден безукоризненный батист рубашки, и на столике перед ним стояла не «красная головка» — бутылка хорошего Лафита. Но вид барона поразил меня не менее, чем тогда, на Каменноостровском. Он протянул мне руку и улыбнулся… Если бы мертвецы могли улыбаться — должно быть, их улыбки выходили такими же…

Он начал с того, что сейчас ничего мне объяснить не может и просит не расспрашивать ни о чём. Случайно я оказался свидетелем того… он замялся… того приключения. И вот — раз уж так случилось и я знаю то, чего никто на свете не знает, — то. кроме просьбы молчать и не расспрашивать, есть ещё одна… если она не затруднит меня…

— Вы можете оказать мне огромную, огромную услугу…

Он достал из бумажника конверт.

— Я уезжаю. Надолго. Так вот, — если это не затруднит вас, — отнесите, но непременно лично и так, чтобы никто не знал, это по адресу. Это немного далеко… — Он виновато улыбнулся. — На Охте.

Я взял письмо. Вразрез с «правилами вежливости» — оно было тщательно заклеено.

Я не посмотрел тогда на адрес.

Я обещал барону, что отнесу письмо — ровно через две недели, как он просил, — и никому не расскажу, разумеется, ни о чём. Мертвенно улыбнувшись, он меня поблагодарил.

Мы посидели ещё немного. Разговор плохо клеился.

— Я болен, я очень болен, — несколько раз повторил он. Но на вопрос — чем болен? — качал головой неопределённо: — Так…

— Куда вы уезжаете? — спросил я, прощаясь.

— В Финляндию, в Рауху[7].

— В Рауху? Это хорошо. Там вы поправитесь.

Он улыбнулся своей страшной улыбкой:

— Да, там я поправлюсь…

 

* * *

 

Дома я взглянул на письмо. На конверте стояло: Охта, такая-то улица, такой-то дом. Прачешная. Клавдии Васильевне Дементьевой.

«Сам влюблён, смертельно влюблён. Только с моей прачкой плохие поцелуи…» — вспомнил я хрипловатый голос на утреннем холоду. «Гарáнти… Приглашаю вас к себе на похороны…»

И ещё вспомнил — тесную церковь, ладан, заупокойное пение. И сквозь толпу, цветы, ладан — ничем не замечательное, широкое, бледное, миловидное лицо…

Забыв о своих обещаниях ни о чём не расспрашивать, я сейчас же пошёл к барону с твёрдым намерением выпытать у него, в чём дело. Что «дело» нехорошее, я не сомневался.

Барона не было дома. Я зашёл ещё раз — то же самое.

На другой день сонный коридорный на мой вопрос сонно заявил:

— Выехамши.

— Когда?

— Утром.

— Куда?

— Адреса не оставили. Быдто в Москву. — Он почесал лохматую голову. — А может, и не в Москву…

Что было делать? Никого из родных барона я не знал, да у него, кажется, и не было близких родных. Единственное, что оставалось — подождать две недели и отнести письмо. Может быть, тогда что-нибудь и разъяснится…

 

* * *

 

Через две недели я отыскал на Охте прачешную.

Из открытой настежь двери валил пар. Я вошёл и спросил Дементьеву. Толстая баба, гладившая косоворотку, лениво меня оглядела.

— Дементьеву? Она на Неве. Бельё полощет. Если желаете — пройдите. Вон туда…

На дощатом мостике женщина складывала в корзину выжатое бельё. Руки её были багровы от холодной воды, на голове тёмный платочек… На мои шаги она обернулась: широкое, бледное, ничем не замечательное, миловидное лицо…

— Вы Клавдия Васильевна?

— Мы.

— Барон Ф. велел вам передать это.

Она равнодушно посмотрела и не взяла письма.

— Нам? Верно, хозяйке насчёт белья?

— Нет, вам. Простите.

Она нехотя взяла письмо и неловко разорвала конверт красными неслушающимися пальцами. Пальцы были длинные, красивой формы, руки полные, небольшие…

— Это не нам… И написано непонятно. Верно, хозяйке…

— Да нет же, вам. От барона Ф. Вы ведь его хорошо знаете?

— Это не нам, — повторила она, отдавая мне письмо обратно. — Может, в другую прачешную…

Она ловко поняла на голову тяжёлую бельевую корзину и стала подыматься к двери, из которой валил пар.

 

* * *

 

Я был на Охте ещё раз. После того как в газетах была напечатана телеграмма: «В припадке душевного расстройства бросился в Иматру[8] барон Ф.».

Толстая хозяйка лениво меня оглядела.

— Деменьтеву? Она больше у нас не работает.

— Где же её можно найти?

— Не знаю, господин. Ищите, где хотите. У нас не адресный стол. Взяла расчёт, паспорт у ней бессрочный… Такие, как она, долго на местах не засиживаются…

— Какие — такие?

Хозяйка криво усмехнулась:

— А такие… охотницы хозяйское мыло красть…

 

* * *

 

В письме барона, которое Дементьева отдала мне («Это не нам»), — на синеватой бумаге, с инициалами и короной, — было написано, сначала по-французски, почерком неровным и развинченным:

«Мой ангел, моя душа, благословляю твой каждый шаг, благословляю…»

И ниже, почерком более крупным и твёрдым, по-русски:

«Будь проклята, проклята, проклята…»

 

* * *

 

Бывают странные встречи, странные разговоры, странные совпадения…

 

1927

 

Георгий Владимирович Иванов (1894–1958) — виднейший российский поэт второй трети XX века, один из участников группы петербургских поэтов-акмеистов (1912–1914), возглавлявшейся Николаем Гумилёвым.

Родился 10 ноября (29 октября) 1894 года в Ковенской губернии в семье потомственных дворян, с детских лет жил в Санкт-Петербурге. Учился во Втором Петербургском кадетском корпусе, был отчислен в 1911 году по состоянию здоровья. Публиковался как поэт с 1910 года, как беллетрист — с 1914-го.

Узурпацию власти в России большевиками воспринял крайне отрицательно, с новыми властями не сотрудничал. Воспользовавшись возможностью, в 1922 году бежал из Петрограда в Германию. В 1923 году переехал во Францию, где провёл всю последующую жизнь.

Печатался во многих эмигрантских газетах и журналах («Современные записки», «Иллюстрированная Россия», «Сегодня». «Числа» и др.), выпустил пять поэтических сборников, книгу беллетризованных мемуаров «Петербургские зимы» (1928, 2-е издание — 1952) и поэму в прозе «Распад атома» (1938), публикация которой вызвала в окололитературных кругах Русского Зарубежья скандал.

В годы нацистской оккупации Франции во время Второй мировой войны 1939–1945 годов жил в курортном городе Биарриц, с оккупантами не сотрудничал. После войны со стороны просоветски настроенной части эмиграции необоснованно подвергся обвинениям в коллаборационизме.

Последние три с половиной года жизни провёл во французском государственном пансионе для не имеющих гражданства иностранцев в городе Йер-ле-Пальме на Лазурном берегу, близ Тулона. Там же и умер 26 августа 1958 года.

Автор двенадцати прижизненных поэтических и двух прозаических книг, множества посмертно изданных сборников и Собрания сочинений в трёх томах, выпущенного в России в 1994 году.

[1] См.: Иванов Г. Приключение по дороге в Бомбей // Аргус (С.-Петербург). 1914. № 16. С. 410–423 (пагинация сквозная с № 1).

[2] См.: Иванов Г. Губительные покойники // Аргус. 1914. № 18.

[3] См.: Иванов Г. Петербургские зимы. Париж: Родник, 1928. С. 87–90.

[4] Парафраз первых строк стихотворения Иннокентия Анненского «Струя резеды в тёмном вагоне» (1908) из поэтического цикла «Добродетель». В оригинале: «Не буди его в тёмную рань…». — Здесь и далее примеч. публикатора.

[5] Это утверждение Г. Иванова не соответствует действительности: поэт Любяр (Алексей Лозина-Лозинский; 1886–1916) покончил с собой посредством принятия огромной дозы морфия.

[6] Это утверждение Г. Иванова также не соответствует действительности: дата самоубийства Любяра — 5 (18) ноября 1916 г. Вероятнее всего, имела место банальная аберрация памяти — за давностью лет Г. Иванов перепутал позднюю осень с ранней весной.

[7] Посёлок в Финляндии, на берегу озера Сайма, где в 1910-е годы находилась клиника для нервно-психических больных.

[8] Водопад на реке Вуокса в Финляндии. Ныне не существует.

29.05.20213 712
  • 30
Комментарии

Ольга Смагаринская

Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»

Павел Матвеев

Смерть Блока

Ольга Смагаринская

Роман Каплан — душа «Русского Самовара»

Ирина Терра

Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»

Ирина Терра

Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»

Елена Кушнерова

Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже

Эмиль Сокольский

Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца

Михаил Вирозуб

Покаяние Пастернака. Черновик

Игорь Джерри Курас

Камертон

Елена Кушнерова

Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»

Людмила Безрукова

Возвращение невозвращенца

Дмитрий Петров

Смена столиц

Елизавета Евстигнеева

Земное и небесное

Наталья Рапопорт

Катапульта

Анна Лужбина

Стыд

Галина Лившиц

Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder

Борис Фабрикант

Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»

Марианна Тайманова

Встреча с Кундерой

Сергей Беляков

Парижские мальчики

Наталья Рапопорт

Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи

Уже в продаже ЭТАЖИ 1 (33) март 2024




Наверх

Ваше сообщение успешно отправлено, мы ответим Вам в ближайшее время. Спасибо!

Обратная связь

Файл не выбран
Отправить

Регистрация прошла успешно, теперь Вы можете авторизоваться на сайте, используя свой Логин и Пароль.

Регистрация на сайте

Зарегистрироваться

Авторизация

Неверный e-mail или пароль

Авторизоваться