литературно-художественный журнал «ЭТАЖИ»

[email protected]

Алёна Рычкова-Закаблуковская

Взошла глубинная вода

26.01.2024
Вход через соц сети:
10.03.202026 620
Автор: Павел Матвеев Категория: Литературная кухня

Хроника агонии

Михаил Булгаков с женой Еленой и приемным сыном Сергеем Шиловским, январь 1940

Трагическая история жизни и судьбы Михаила Булгакова — лучшего российского писателя XX века — занимает сердца и души многомиллионного сообщества его поклонников, ценителей фантастического булгаковского таланта. Привлекает она и представителей гораздо менее обширного сообщества, насчитывающего по всему миру от силы несколько тысяч человек, — тех, кого принято именовать литературоведами или историками литературы. Принадлежа к данной сомнительной профессии, но не являясь так называемым «патентованным булгаковедом», то есть не обладая никакими учёными и прочими званиями, чинами и регалиями, — я, однако же, считаю возможным утверждать, что и у меня есть что сказать по данному вопросу. И не только сказать, но и написать. Тем более что тема, которую исследую я, — история последних месяцев жизни Михаила Булгакова, а также обстоятельств его смерти, — по какой-то совершенно непонятной (мне) причине в вышеупомянутом многоуважаемом сообществе является де-факто табуированной. По-видимому, вследствие инфернального ужаса, который она способна внушить людям, отрицающим наличие в этом мире не только Бога, но также и Дьявола, но при этом твёрдо уверенным в том, что назначенное на ближайший вечер заседание непременно состоится — вне зависимости от того, разлила ли уже Аннушка подсолнечное масло или ещё нет.

Данное эссе является третьей и последней частью заявленной темы.

Первая часть — «Смерть Булгакова», написанная в 2015 году, за прошедшие со времени публикации пять лет была прочитана более 100 000 (ста тысяч) раз.

Вторая — «Гроза над Москвой», опубликованная в августе 2019 года, также пользовалась существенным читательским интересом.

Исходя из размеров эссе «Хроника агонии» (объём его текста превышает 2,5 листа), а также принимая во внимание сугубо технические параметры, связанные с работой сайта журнала, было решено ограничиться публикацией нескольких фрагментов, в которых рассказывается в основном о течении смертельной болезни Булгакова. В полном виде оно будет опубликовано в моей книге о Михаиле Булгакове, работа над которой в данное время находится в завершающей стадии, — если, конечно, на то будет воля самого Мастера. Не говоря уже о той силе, что вечно хочет зла, но вечно совершает благо.

 

Павел Матвеев

 

 

Эрдман мелко берёт, поверхностно берёт. А вот — Булгаков. Тот здорово берёт! Против шерсти берёт!

Иосиф Сталин — об антисоветских драматургах

 

За что? За что меня жали, били?.. Я хотел жить в своём углу… Я никому не делал зла…

Михаил Булгаков (предсмертные слова)

 

Умер Михаил Афанасьевич Булгаков — писатель очень большого таланта и блестящего мастерства.

Александр Фадеев

 

Пролог

 

Новый 1939 год супруги Булгаковы встречали у себя дома, в Нащокинском переулке. Сидели за накрытым столом — тихо, в небольшой дружеской компании. На телефонные звонки не отвечали, на пьяные вопли, доносившиеся сквозь хвалёные войлочные перекрытия из квартиры выше этажом, не реагировали. За без малого пять лет, проведённых в этом мерзопакостном доме, привыкли ко всему. Мечтали как можно скорее из него убраться, но прошение драматурга Булгакова о предоставлении ему новой четырёхкомнатной квартиры в нормальном, без войлочных перекрытий и соседей-совписов, доме блуждало где-то в недрах советского бюрократического Левиафана. И одному лишь Воланду было известно, сколько всё это будет продолжаться и когда — а главное, какой — будет получен ответ. Но Воланд молчал, наблюдая за убогим бытом испорченных квартирным вопросом москвичей откуда-то со стороны и присутствия своего в их компании не обнаруживал.

Компания же собралась совершенно замечательная. Встречать Новый год к Булгаковым пришли пятеро: Николай Эрдман с женой, Диной Воронцовой, его старший брат Борис и супруги Пётр и Анна Вильямсы — все из одного литературно-театрального мира, из числа самых близких друзей, понимающих друг друга с полуслова.

Борис Эрдман принёс шампанское — и не какое-нибудь поддельное «Советское», а настоящее, французское. Случались в ту странную пору в Москве и такие чудеса.

В момент, когда минутная стрелка соединилась с часовой, и пробка, хлопнув, улетела в потолок, в земной жизни Михаила Булгакова наступил предпоследний год. Сам он, впрочем, считал, что — не пред-, а именно последний. О чём с весёлым видом и поведал сидящим за столом после того как бокалы опустели.

Много лет спустя, рассказывая об этой истории, Николай Эрдман не переставал удивляться поведению Булгакова в ту новогоднюю ночь:

— Михаил Афанасьевич говорил о своей предстоящей кончине совершенно спокойно и даже чуть ли не с удовольствием. Казалось, он был в этом совершенно уверен, как будто обладал каким-то тайным, ему одному известным знанием. Я был озадачен, и весьма. Все мы знали, что Булгаков — прекрасный актёр, но чтобы так шутить… Я, конечно, встрял: «Да что вы такое говорите, Миша, какие ваши годы!..» — и так далее. Он не стал меня прерывать, лишь смотрел, слегка склонив голову — внимательно, чуть улыбаясь. У него были очень синие, глубокие глаза… Мне стало не по себе. Но тут Елена Сергеевна, Люся, жена его, положила руку мне на рукав и сказала: «Коля, милый, вы его не переубеждайте. Вы же просто впервые это видите. А у Миши эта реприза уже давно отработана, он каждый год себя хоронит… и так уже лет пять точно. Так что мы привыкли. И вы привыкнете». Это было неожиданно. У меня, должно быть, был довольно глупый вид… Конечно, все стали смеяться, и Булгаков — громче всех[1].

Несомненно, это должно было быть очень смешно. Вот только такие шутки имеют отчего-то способность оборачиваться большим горем.

 

Отчаяние

 

Роковые бедствия всегда обрушиваются на людей внезапно. Используя пошлую ассоциацию — как тот кирпич на голову, о котором председатель МАССОЛИТа Берлиоз упомянул во время своего первого и последнего разговора с иностранным консультантом по чёрной магии на скамейке возле Патриарших.

На Михаила Булгакова катастрофа накатила днём 11 сентября 1939 года. Произошло это в тот момент, когда он с женой шёл по проспекту 25-го Октября, наблюдая местную жизнь. Началось с того, что он вдруг перестал различать надписи — на вывесках магазинов и уличных указателях. Затем стали расплываться в глазах лица встречных прохожих. Не понимая, что с ним происходит, Булгаков был одновременно и испуган и раздражён. Описав своё состояние жене, он решил вернуться в гостиницу, по-видимому, надеясь, что это наваждение пройдёт само собой — так же, как прошло то, что случилось три дня назад.

Но наваждение не прошло. Зрение не восстанавливалось.

Поняв, что с её мужем происходит что-то нехорошее, Елена предложила ему проконсультироваться у окулиста. Стали искать подходящего специалиста. Кто-то посоветовал обратиться к Николаю Ивановичу Андогскому[2] — известнейшему в городе на Неве офтальмологу, некогда преподававшему в Императорской Военно-медицинской академии. Узнав — кто именно просит его о помощи, очень уже пожилой и не очень здоровый доктор Андогский согласился проконсультировать писателя Булгакова у себя на дому.

Консультация, состоявшаяся вечером следующего дня, дала Булгакову основания обеспокоиться всерьёз. Исследовав его глазное дно, Андогский обнаружил признаки воспаления зрительных нервов в обоих глазах и значительное расширение кровеносных сосудов. «Сердце у вас в порядке? — спросил он. — Гипертонией не страдаете ли?» Узнав, что на сердце пациент не жалуется, а гипертонии у него никогда не было, Андогский посоветовал Булгакову сделать анализы и задал вопрос, которого тот, несомненно, ждал и которого наверняка боялся: «Родственники ваши ближайшие — чем болели? От чего скончались?»

Страх этот был полностью обоснован: Михаил Булгаков всегда помнил о том, какой смертью умер его отец, Афанасий Иванович. В марте 1907 года 47-летнего преподавателя Киевской Духовной академии Афанасия Булгакова унёс в могилу гипертонический нефросклероз — болезнь, которая при тогдашнем уровне развития медицины являлась неизлечимой, да и три десятилетия спустя оставалась точно такой же. Отец умирал долго и мучительно, это происходило на глазах у его старшего сына всей огромной семьи, и Михаил, которому в тот момент было пятнадцать лет, запомнил его страдания навсегда. Страх, что и его самого ожидает такая же участь, в течение многих лет давил на сознание Булгакова как навязчивый кошмар. И вот наконец стало похоже на то, что предчувствие начало сбываться.

Обо всём этом он рассказал жене после того как они вернулись в гостиницу. И предложил немедленно вернуться в Москву — до выяснения ситуации, а дома, как известно, и стены лечат. Понимая, что дело становится очень серьёзным, Елена Булгакова не стала с мужем спорить, но постаралась развеять его мрачные предчувствия. Что из этого вышло — навсегда останется тайной для патентованных булгаковедов. До самого конца жизни, упоминая о том, что происходило у них в гостиничном номере в ночь с 12-го на 13 сентября 1939 года, вдова Михаила Булгакова называла эту ночь «страшной» — и, не вдаваясь в детали, вспоминала сказанные ей мужем слова: «Плохо мне, Люсенька. Он подписал мне смертный приговор»[3].

Кем был этот загадочный «он», Елена Булгакова предпочитала не уточнять. По этой причине среди исследователей жизни и творчества Михаила Булгакова до сей поры существуют различные трактовки данного заявления автора «Мастера и Маргариты»: булгаковеды-антисталинисты однозначно ассоциируют это местоимение с фамилией «Сталин», тогда как булгаковеды-сталинисты напротив — понимают это «он» как указание на Дьявола — настоящего, того, которому писатель Булгаков якобы продал свою бессмертную душу[4]. А когда идейные оппоненты пытаются обратить их внимание на то, что между этими именами никаких онтологических противоречий не имеется, — начинают ругаться и брызгать ядовитой слюной. В том числе и на бумагу. И ни тем и ни другим отчего-то не приходит в головы, что под местоимением «он» писатель Булгаков скорее всего подразумевал офтальмолога Николая Андогского, чей предварительный диагноз он воспринял именно как смертный приговор.

 

Михаил Булгаков с женой Еленой Шиловской, 1939 г

 

* * *

 

Уехать из Ленинграда Булгаковым удалось только днём 14 сентября — прежде не было поездов.

По прибытии в Москву жена установила для Михаила Булгакова постельный режим. В тот же день их дом посетил врач Андрей Арендт, прямой потомок императорского лейб-медика Николая Арендта, являвшийся многолетним другом булгаковской семьи. Ознакомившись с симптоматикой, Арендт посоветовал Булгакову немедленно пройти полное обследование и рекомендовал лучших московских специалистов по офтальмологии и болезням внутренних органов.

Двадцатого сентября Булгаков прошёл обследование в поликлинике Наркомата здравоохранения СССР на Гагаринском проспекте, 37. Данные артериального давления — 205 на 120 — свидетельствовали о наличии у него тяжёлой формы гипертонии. Гипертония же, в свою очередь, была не только причиной резкого ухудшения зрения, но прямым следствием основного заболевания — хронической почечной недостаточности.

В тот же день, 20 сентября, Булгакова посетил врач Мирон Вовси — крупнейший в ту пору в Москве клиницист-диагност болезней почек. Осмотрев больного и ознакомившись с результатами его анализов, он подтвердил первоначальный диагноз, поставленный врачом Николаем Захаровым (который с этого момента был прикреплён к Булгакову в качестве основного лечащего врача). Эти слова — «гипертонический нефросклероз» — звучали действительно как смертный приговор.

 

* * *

 

В первые недели болезни врачи лечили Булгакова имеющимися в арсенале тогдашней медицины средствами: ставили пиявки, пускали кровь из вены, пытались выработать систему диетического питания, при которой его почки испытывали бы наименьшие нагрузки[5]. Выписывали болеутоляющие порошки. Помогало всё это плохо.

Головные боли терзали Булгакова немилосердно, то ненадолго отступая, то снова превращая его голову в подобие кипящего на огне котелка. Непрекращающиеся физические страдания, как это всегда в таких случаях и происходит, вскоре начали деформировать психику больного: во время болевых приступов Булгаков становился неимоверно раздражителен, мог незаслуженно обидеть жену придирками; когда боль отступала, был смущён и просил прощения. Елена, полностью осознавая — что является причиной такого поведения мужа, стоически переносила все возникающие между ними эксцессы.

Двадцать седьмого сентября она начала вести записи в тетради, получившей название «История болезни»[6]. В отличие от дневника, эта тетрадь содержала только хронику течения заболевания её мужа, свободную от каких-либо эмоций — и от этого выглядящую ещё трагичнее. Читать эти записи без эмоций невозможно — настолько тягостное впечатление они производят. Вот лишь несколько небольших фрагментов за первые дни:

 

«Утром — плохое настроение, сильная головная боль. После дневного сна проснулся в шесть часов без сильной боли и лежал в хорошем состоянии до одиннадцати. Тогда заболела голова, принял порошок. Пришёл Николай Антонович (врач Захаров. — П. М.), пробыл до двенадцати. В половине первого заснул до четырёх. С четырёх до пяти не спал. Потом заснул после порошка» (29 сентября 1939 года);

«Вечером довольно хорошее настроение, изредка шутил, улыбался на шутки. В десять заснул. Проснулся в ужасном состоянии в час ночи. Сидел до четырёх. Потом уснул» (30 сентября);

«Разбудил в семь часов — невозможная головная боль. Не верит ни во что. О револьвере. Слова: отказываюсь от романа, отказываюсь от всего, отказываюсь от зрения, только чтобы не болела так голова» (1 октября);

«Заснул в одиннадцать, проснулся в три часа с безумной болью в голове. Полное отчаяние» (2 октября)[7].

 

Однако это отчаяние было ещё далеко не полным. Ни сам Михаил Булгаков, по-видимому, коривший себя за некогда совершённый под воздействием эмоций глупый поступок (лет десять назад он выбросил имевшийся у него пистолет в какой-то пруд, так что теперь застрелиться было не из чего), ни тем более его жена Елена в тот момент ещё и не представляли — что ждёт их впереди.

 

Завещание

 

В середине осени 1939 года сознание Михаила Булгакова занимали вопросы, связанные с бюрократическим оформлением его предстоящего отбытия из этого мира в тот, где никакие бумажки с грифами, штампами и печатями для удостоверения личности не нужны.

Десятого октября нотариусом Первой Московской городской нотариальной конторы было оформлено завещание гражданина Булгакова Михаила Афанасьевича. Согласно первому пункту этого документа, всё имущество завещателя, какое только в день его смерти окажется ему принадлежащим, должно перейти в полную собственность его жене — гражданке Булгаковой Елене Сергеевне[8]. Под понятием «имущество» подразумевалось и авторское право, срок действия на которое в тогдашнем СССР был установлен в 15 лет со дня смерти его правообладателя[9]. По истечении данного срока копирайт переходил в так называемую «полную государственную собственность», что подразумевало невозможность родственников покойного, в чью пользу было составлено завещание, претендовать на какие бы то ни было выплаты за использование этим государством его интеллектуальной собственности без их на то ведома и согласия[10]. Что в переводе на общепонятный русский язык означало: «Было ваше — стало наше. Авторы, пишите ишшо!»

Какая страна — такие и законы.

 

* * *

 

На следующий день, 11 октября, в булгаковской квартире весь день надрывался телефон. Названивали мхатчики — актёры и сотрудники администрации. Каждый звонильщик считал долгом проинформировать драматурга Булгакова и его жену о том, что случилось в их театре накануне вечером.

Случилось же там следующее.

В театр пожаловала кремлёвская камарилья — Иосиф Сталин со своим ближайшим окружением. Высшие бонзы большевистского режима в очередной раз решили «ударить по культурке». Какой именно шёл в МХТ в тот вечер спектакль, не так уж и важно. Важно — то, что произошло по его завершении.

Пребывая в благодушном настроении, Сталин позволил себе немного пообщаться с артистами, режиссёрами и администраторами. Во время этого общения, воспользовавшись моментом, Владимир Немирович-Данченко задал Отцу Народа вопрос о причинах запрещения «Батума» — не преминув при этом посетовать на то, что, узнав о запрете его пьесы, драматург Булгаков был настолько огорчён, что вскоре тяжело заболел и не может больше работать на благо советского театра. Сталин, отвечая, сказал, что пьеса «Батум» — «очень харошая», но что её никак нельзя ставить, «патаму щьто нэ так всё было, савсэм нэ так». После чего задал встречный вопрос: «А разве у товарища Булгакова других пьес нет? Вы же показываете “Дни Турбиных”. Хорошая пьеса, я много раз смотрел».

Разумеется, задав Сталину вопрос про зарезанный им же самим «Батум», Немирович играл на публику. Но и Сталин, вынужденный на заданный ему вопрос отвечать, тоже играл на публику. И именно по этой причине он не только не посчитал нужным что бы то ни было Немировичу объяснять по сути заданного тем вопроса, но и, переводя стрелки на него самого, дал понять: «Про “Батум” можете забыть навсегда. А если хотите поставить ещё какую-нибудь булгаковскую пьесу помимо “Турбиных” — ставьте, я не против». Именно так следовало понимать его слова — и именно так и сам Немирович, и все прочие мхатчики, при сём присутствовавшие, их поняли. И, едва дождавшись утра следующего дня, бросились к телефонам — чтобы обрушить на квартиру драматурга Булгакова «град ликующих звонков»[11].

Следствием этого града стало оформление драматургом Булгковым два дня спустя ещё одного нотариально заверенного документа — генеральной доверенности на имя его жены. Согласно этой доверенности, Елена Булгакова получала право подписи под любыми документам, связанными с творческими делами её мужа, в том числе — и в первую очередь — под договорами на постановку его драматических произведений и инсценировок. О том, какую ещё его пьесу захочет ставить МХТ, Булгаков мог только гадать. На многократно переделанный в угоду меняющейся идеологической конъюнктуре «Бег» он давно махнул рукой, сознавая его абсолютную непроходимость сквозь большевистскую цензуру, но «Последние дни» или «Дон-Кихот» вполне могли пробиться на мхатовскую сцену. К этим пьесам цензура и так никаких претензий не имела, так что и ставить на их пути к зрителям препоны ей было без надобности.

 

* * *

 

Между тем болезнь Михаила Булгакова продолжала развиваться по ей одной известным законам. После незначительного улучшения самочувствия, имевшего место в первой половине октября, процесс нефросклероза почек возобновился и со второй половины месяца начал развиваться быстрыми темпами. Медицинские процедуры — такие, как обильные кровопускания и диетическое питание — на ход болезни никакого положительного воздействия не оказывали. Проходила неделя за неделей, состояние Булгакова постоянно ухудшалось — хотя и медленно, но неуклонно.

Заключение очередного врачебного консилиума, состоявшегося 12 ноября, гласило:

 

«Гражданин Булгаков М. А. страдает начальной стадией артериосклероза почек при явлениях артериальной гипертонии и нуждается в двухмесячном пребывании в санатории с применением физических методов лечения, диетпитания и соответствующего ухода.

Профессор Герке А. А., профессор Рапопорт М. Ю.. доктор Захаров Н. А. доктор Арендт А. А»[12].

 

Этот документ был приложен к прошению о предоставлении Булгакову и его жене, как сопровождающему больного ближайшему родственнику, направления на лечение в правительственный санаторий «Барвиха» — место, совершенно недоступное не только для простых смертных, но и для абсолютного большинства членов Союза советских писателей. (Про «начальную стадию» уважаемые доктора и профессора, разумеется, наврали — стадия к тому моменту была уже далеко не начальная, она была глубокая и необратимая; однако то был не меркантильный обман, но пресловутая «ложь во спасение» — та ложь, необходимость которой советская аллопатическая медицина не только допускала, но и всячески культивировала — прикрываясь лицемерной заботой о эмоциональном состоянии безнадёжных больных.)

Рассмотрение прошения заняло не более недели. В этом промежутке Елене Булгаковой в первый раз привелось воспользоваться ранее оформленной на неё генеральной доверенностью по авторским правам — 16 ноября она подписала договор с дирекцией ленинградского Большого Драматического театра на постановку пьесы Михаила Булгакова «Дон-Кихот».

За эти же дни был решён вопрос и с материальной помощью. По решению дирекции Литфонда драматургу Булгакову М. А. была выписана единовременная безвозвратная ссуда в размере 5 000 рублей — сумма, по тем временам не просто большая, а огромная. Получение этих денег позволило Елене Булгаковой нанять патронажных медицинских сестёр, помогавших ей ухаживать за мужем в последние недели его жизни и оплачивать услуги частнопрактикующих врачей, в том числе и из персонала Лечебно-санитарного управления Кремля.

Но до всего этого оставалось ещё более двух месяцев. Пока же, получив литфондовскую ссуду и путёвки, Михаил и Елена Булгаковы собрали вещи и, оставив Сергея Шиловского на попечение домработницы, 20 ноября 1939 года отправились в Барвиху, предполагая пробыть там не менее двух месяцев.

 

Признание

 

О четырёхнедельном пребывании Михаила Булгакова и его жены Елены в правительственном санатории «Барвиха» ничего толком не известно. То же, что об этом периоде известно, можно узнать только из одного источника — из нескольких писем, написанных (точнее — продиктованных, поскольку читать и писать ему самому было строжайше запрещено врачами) Булгаковым в первых числах декабря и адресованных друзьям и родственникам — Павлу Попову, Алексею Файко и своей младшей сестре Елене Булгаковой, в замужестве ставшей Светлаевой.

Из содержания этих писем явствует, что в первые дни нахождения в санатории врачи отметили у него замедление потери зрения, и не только замедление, но и частичное восстановление — по крайней мере, в одном глазу[13]. Однако вскоре по приезде в «Барвиху» Булгаков заболел гриппом, по-видимому, в тяжёлой форме, и эта инфекционная болезнь разом свела на нет все начавшиеся улучшения в плане основного его заболевания. Наиболее подробно о том, что с ним в те дни происходило, Михаил сообщал младшей сестре 6 декабря 1939 года:

 

«В левом глазу обнаружено значительное улучшение. Правый глаз от него отстаёт, но тоже как будто пытается сделать что-то хорошее. По словам докторов выходит, что раз в глазах улучшение, значит есть улучшение и в процессе почек.

А раз так, то у меня надежда зарождается, что на сей раз я уйду от старушки с косой <…>»[14].

 

Из того же письма можно узнать — что представлял собой правительственный санаторий «Барвиха» в плане бытовых условий проживания и проводившегося его медицинским персоналом лечения:

 

«Это великолепно оборудованный клинический санаторий, комфортабельный. <…> Лечат меня тщательно и преимущественно специально подбираемой и комбинированной диетой. Преимущественно овощи во всех видах и фрукты. Собачья скука от того и другого, но говорят, что иначе нельзя, что не восстановят иначе меня, как следует. Ну, а мне настолько важно читать и писать, что я готов жевать [даже] такую дрянь, как морковь»[15].

 

О том, сколько ещё может продлиться так досаждающая ему собачья скука пополам с мерзопакостным диетическим питанием, в тот момент Булгаков понятия не имел. И, сообщая сестре: «Сколько времени нам придётся пробыть здесь — неизвестно»[16], признавался: «Больше всего меня тянет домой, конечно! В гостях хорошо, но дома, как известно, лучше»[17].

Несомненно, раздражение от проходивших безо всякой осязаемой пользы для его здоровья дней должно было у Булгакова быстро накапливаться — и, как следствие, вылиться в требование прекратить пребывание в комфортабельно-бессмысленном санатории. Каким образом это было оформлено бюрократически — неизвестно, но известно, что 18 декабря 1939 года Михаил и Елена Булгаковы вернулись в свою квартиру в Нащокинском переулке, где они отсутствовали 28 дней[18].

 

* * *

 

О том, в каком эмоциональном состоянии Булгаков пребывал в последние дни 1939 года, можно представить по его письму, написанному через десять дней после возвращения из Барвихи и адресованному его многолетнему киевскому другу — музыканту Александру Гдешинскому.

Бóльшая часть письма была посвящена критике так называемой «традиционной», то есть аллопатической медицины. В ней Булгаков за месяцы своей болезни разочаровался — полностью и абсолютно:

 

«Не назову их (врачей-аллопатов. — П. М.) убийцами, это было бы слишком жестоко, но гастролёрами, халтурщиками и бездарностями охотно назову.

Есть исключения, конечно, но как они редки!

Да и что могут помочь эти исключения, если, скажем, от таких недугов, как мой, у аллопатов не только нет никаких средств, но и самого недуга они порою не могут распознать»[19].

 

Понимая, что столь ядовитые оценки в послании другу юношеских лет, бывшему свидетелем того, с каким усердием он сам учился профессии врача-аллопата, могут вызвать у Гдешинского ироническую реакцию, Булгаков посчитал необходимым сделать оговорку: «Сказанное к хирургам, окулистам, дантистам — не относится»[20]. И информировал: «[Я] принял новую веру и перешёл к гомеопату»[21]. Одновременно уповая на милосердие свыше: «А больше всего да поможет нам всем, больным, Бог!»[22]

Однако, сообщая Гдешинскому о своём «переходе в новую веру», Булгаков не мог не понимать того, что в его случае гомеопатия столь же бесполезна, как и аллопатия. Поскольку обрушившаяся на него на сей раз болезнь была не испытанием, — какими были в его жизни наркомания, в которой он когда-то увяз по собственной вине, или возвратный тиф, навсегда изменивший его судьбу во время Гражданской войны, — но наказанием. И, прекрасно это понимая, в том же письме с исповедальной откровенностью признавался:

 

«Что же [будет] со мною? Если откровенно и по секрету тебе сказать, сосёт меня мысль, что вернулся я умирать»[23].

 

Угасание

 

Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1939-й, но 1940-й был его страшней.

В новогоднюю ночь в квартире № 44 дома № 3/5 в Нащокинском переулке атмосфера была далеко не праздничной. Гость был всего один — киносценарист Сергей Ермолинский, пришедший к Булгаковым отчего-то без жены. Когда стрелки совместились на цифре «12», отметили — каждый своим: Ермолинский — рюмкой водки, Елена Булгакова и её сын Сергей Шиловский — белым вином, Михаил Булгаков — мензуркой микстуры[24]. Не умолкая трезвонил телефон — сыпались поздравления и пожелания от родственников, друзей-приятелей и сослуживцев. Искренние слова перемежались с фальшивыми, сочувствие от чистого сердца — с бодряческими уверениями, что «всё будет хорошо» и Михаил Афанасьевич непременно выздоровеет. На следующий день Елена Булгакова записала в дневнике: «Ушёл самый тяжёлый в моей жизни год 1939-й, и дай Бог, чтобы 1940-й не был таким!»[25]

Бог к просьбе жены Михаила Булгакова не прислушался и ничего ей не дал. Да и не мог Он ей ничего дать, поскольку это противоречило бы Им же проводившейся операции возмездия. Которая уже вступала в завершающую стадию.

 

Михаил Булгаков с супругой Еленой, январь 1940

 

* * *

 

На исходе первой недели января Москву затопил поток арктического холода. Грянули жуткие морозы, которых не помнили дожившие до этой поры столичные старожилы. Город накрыло стужей, словно огромным ледяным колпаком. Проклятый писательский дом в Нащокинском промёрз насквозь. Обитателям его оставалось утешаться тем, что не они одни так страдают — жителям соседних домов, равно как и абсолютному большинству прочих москвичей, было не слаще.

В булгаковской квартире наледь выступила на стёклах во внутренних рамах. При попытке открыть форточку для проветривания в комнатах мгновенно образовывался иней, а за окнами возникал морозный белый пар от улетучивающегося тепла. Спали не раздеваясь. Елена Булгакова фиксировала обстановку в дневнике:

 

«Дикий мороз. Свыше 30° Цельсия. <…> Мечты о тепле» (10 января 1940 года);

«Лютый мороз <…>» (13 января);

«<…> ожидается мороз в 42°!» (15 января);

«42°! (Утром не то 38, не то 40, потом 42). <…> Окна обледенели, даже внутренние стёкла» (16 января);

«42°. За окном какая-то белая пелена, густой дым» (17 января)[26].

 

В этот день — 17 января 1940 года — в Москве был установлен абсолютный минимум температуры за всю историю метеорологических наблюдений с конца XIX века.

 

* * *

 

Климатический террор изводил всех жителей Москвы, но тем из них, кто в то же время был болен, приходилось особенно тяжело. Физическое состояние Михаила Булгакова продолжало ухудшаться — хотя и медленно, но неуклонно. Его жена отмечала:

 

«Плохой день. В анализах — много белка <…>. Миша лежит» (10 января 1940 года);

«Миша лежит, мороз действует на него дурно» (14 января);

«Миша, сколько хватает сил, правит роман, я переписываю» (15 января)[27].

 

Несмотря на тяжёлое состояние и совершенно не подходящие для работы бытовые условия, Булгаков продолжал править шестую редакцию «Мастера и Маргариты». Работа была начата ещё 4 октября 1939-го, в момент, когда в его состоянии наступило некоторое улучшение. К концу января редактирование первой части романа в целом было завершено. Оставались четырнадцать глав второй части, начинающейся с появления в романе Маргариты и заканчивающейся обретением ею и Мастером вечного приюта в мире, до которого не дано дотянуться тем силам, что лишили их душевного покоя и попытались погубить их любовь. Но времени на то, чтобы довести редактирование до конца, у Булгакова уже не было.

 

* * *

 

Несмотря на терзавшие его холода и постоянно ухудшающееся состояние, в январе Михаил Булгаков ещё несколько раз выходил на улицу.

Так, 1-го и 6 января он ходил в гости к Сергею Ермолинскому, а 13-го вместе с женой побывал в здании Союза писателей на улице Воровского, Там Булгаковы заглянули в писательский ресторан. Это было неправильное решение: мало того, что их там накормили какой-то невозможной дрянью, от которой Елену потом тошнило, так ещё и за столик к ним подсел Владимир Немирович-Данченко и стал приставать с бестактными вопросами — о болезни, о недавнем пребывании в Барвихе и так далее. Булгаков был в чёрных очках и в своей любимой чёрной шапочке Мастера (то есть с вышитой на ней его женой жёлтой буквой «М»), и совписовская публика, как отметила Елена Булгакова по возвращении домой, всё время пялилась на него изо всех углов «совершенно непередаваемыми взглядами»[28]. Вероятно, под данным эпитетом подразумевалось, что вся эта шушера разглядывала Булгакова так, как если бы он был ожившим мертвецом, и пребывала в недоумении от того, что он не только сидит в их ресторане, но ещё и что-то ест и с кем-то разговаривает.

 

* * *

 

Двадцать пятого января Михаил Булгаков в последний раз вышел на улицу — они с Еленой дошли до дома Ермолинского и вскоре вернулись обратно. Прогулка стоила больному писателю значительных усилий — ещё не доходя до Мансуровского, он почувствовал слабость, дошёл с трудом; у Ермолинского лежал на диване, восстанавливая силы, и лишь затем смог двинуться в обратный путь[29]. После этого квартиры он уже не покидал, проводя время в основном в постели и пользуясь каждой возможностью, когда боль ненадолго отступала, для того чтобы вносить правку в рукопись «Мастера». В последние январские дни его жена отмечала:

 

«Миша правил роман» (24 января 1940 года);

«Продиктовал страничку (о Стёпе — Ялта) (25 января);

«Работа над романом» (28 января)[30].

 

Продолжая править шестую редакцию «Мастера», Булгаков стремился отразить в романе также и изменения в собственном мировоззрении, произошедшие у него во время болезни. Так, помимо упомянутого в дневниковой записи Елены Булгаковой за 25 января эпизода с телепортацией Стёпы Лиходеева в Ялту, несколькими днями ранее он сочинил новое окончание главы 18-й («Неудачливые визитёры»), в котором в полной мере отразилось изменение его отношения к врачам-аллопатам[31].

Между тем морозы и не думали отступать. Очередной их пик пришёлся на Татьянин день ― 25 января. Именно тогда, в последние дни второго зимнего месяца, смертельная болезнь писателя Михаила Булгаков вступила в финальную стадию.

 

Возмездие

 

Резкое ухудшение самочувствия Булгакова произошло 24–25 января[32]. Началось с того, что ставшие ему привычными за месяцы болезни анальгетики — пирамидон с кофеином — перестали действовать и хотя бы на время купировать терзавшие его головные боли. Теперь заглушить боль можно было только одним средством — наркотиками.

Из окутывающего сознание горячего тумана выплыло слово «морфий» — то самое, которое было так памятно ему по периоду 1917–1918 годов, когда вследствие рокового стечения обстоятельств земский доктор Булгаков стал наркоманом-морфинистом и едва не погиб от этой болезни. Однако в тот раз Бог был милостив — и, выполняя положенную Ему работу, спас своего подопечного от гибели. Действовал Он, как и положено, через других людей, то есть посредством усилий, предпринятых женой Михаила — Татьяной и доктором Иваном Воскресенским, вторым мужем его матери, Варвары Булгаковой. Он же не позволил Булгакову во время приступа умопомешательства, вызванного наркотической ломкой, застрелить жену, отказавшуюся покупать для него морфий по подложным рецептам, — поставив между стволом браунинга и Татьяной его среднего брата Николая Булгакова, которому удалось отобрать у Михаила пистолет. И Он же даровал ему полное целение — то есть совершил то, что во все времена зовётся у смертных Прямым Божественным Вмешательством.

Теперь морфий должен был вернуться в жизнь Булгакова. Но не для того, чтобы давать иллюзию наслаждения от погружения в наркотические грёзы, а для облегчения страданий, сопутствующих процессу перехода из этого мира в тот, где они положены только тем, кто этого заслужил в мире этом.

 

* * *

 

Как и прежде, Елена Булгакова вела «Историю болезни», записывая в неё информацию о визитах врачей, делавшихся ими рекомендациях по облегчению состояния её мужа и о том, что с ним происходит — изо дня в день, неделю за неделей. Записи в её дневнике в февральские дни — отрывочны; в основном это воспроизведённая ею по памяти прямая речь Михаила — какие-то его слова, обращённые к ней и к её сыну, представлявшиеся ей наиболее важными:

 

«Мне: “Будь мужественной”» (5 февраля 1940 года);

«“В первый раз за все пять месяцев болезни я счастлив... Лежу... покой, ты со мной... Вот это счастье... <…> Счастье — это лежать долго... в квартире... любимого человека... слышать его голос... вот и всё... остальное не нужно...”» (6 февраля);

«Сергею: “Будь бесстрашным, это главное”» (7 февраля)[33].

 

* * *

 

Предпоследний месяц жизни Михаила Булгакова начался тяжелейшим приступом болезни, во время которого он снова стал требовать от жены, чтобы та пошла к ё бывшему мужу — комбригу Евгению Шиловскому, взяла у него его личный револьвер и принесла ему, чтобы он мог покончить жизнь самоубийством[34].

Можно только предполагать — какие эмоции испытывала Елена Булгакова, видя, как страдает её муж, и слыша обращённые к ней требования о револьвере. Разумеется, выполнить их она бы ни за что не согласилась — и не только по причине того, что, вопреки клинической картине болезни Михаила, упрямо продолжала верить в возможность его исцеления, но также и вследствие того, что выполнить его требование у неё не было ни малейшей реальной возможности. Комбриг Шиловский, однажды, во время приступа дикой ревности, сам едва не застреливший писателя Булгакова[35], ни при каких обстоятельствах не дал бы Елене своё личное оружие, поскольку он был отнюдь не сумасшедшим, чтобы из-за самоубийства мужа своей бывшей жены идти под трибунал. Так что этот вариант был априори исключён, и Булгаков не мог этого не сознавать. Но его желание покончить с собой не было проявлением одного лишь малодушия перед ужасом физических мучений — оно являлось также и стремлением избавить любимую жену от обрушившегося на неё в связи с его болезнью тяжелейшего эмоционального стресса. Без сомнения, Елена это хорошо понимала. И, понимая, ухаживая за умирающим мужем, вела себя совершенно безупречно.

 

Михаил Булгаков, декабрь 1939 г

Понимал это и сам Михаил Булгаков. Одиннадцатого февраля он сделал надпись на своей недавней фотографии — той, что была снята в декабре 1939 года в фотоателье на Арбате, на которой он изображён в меховой шапке, в шубе из американского медведя гризли и в чёрных круглых очках:

 

«Жене моей Елене Сергеевне Булгаковой.

Тебе одной, моя подруга, надписываю этот снимок. Не грусти, что на нём чёрные глаза: они всегда обладали способностью отличать правду от неправды.

Москва. М. Булгаков.

11 февр<аля> 1940 г.»[36].

 

На этой фотографии у Булгакова вид человека, глубоко измученного жизнью: запавшие щёки, скрытые чёрными очками слепца глаза. Она могла бы оказаться самой последней его прижизненной фотографией, если бы два месяца спустя не случилась предсмертная фотосессия, сделанная в булгаковской квартире за несколько дней до наступления агонии. Об этом — далее.

 

* * *

 

Тринадцатого февраля, в связи с продолжающимся ухудшением состояния, Михаил Булгаков прекратил работу над седьмой редакцией «Мастера и Маргариты». Правка была оборвана в конце 19-й главы, на фразе Маргариты: «Так это, стало быть, литераторы за гробом идут?» — с последующим ответом Азазелло: «Ну, натурально, они!»[37] Исходя из контекста того, что происходило в эти дни с автором романа, эти слова из диалога его персонажей выглядят донельзя инфернально-многозначительно.

Последующие тринадцать глав второй части (за исключением выправленной главы 32-й) остались неотредактированными. Именно по этой причине в их тексте наличествует несколько мелких фактологических ошибок и неточностей, а также одна серьёзная несуразность, вводящая в недоумение читателей «Мастера» с момента его первопубликации в 1966–1967 годах, — вопрос о загадочном исчезновении из финальных глав романа одного из второстепенных, но всё же не до степени «двигающегося шкафа», персонажей — ведьмы Геллы[38].

 

* * *

 

В тот момент, когда демонические романные персонажи смогли, наконец, вздохнуть с облегчением, избавившись от редакторского карандаша придумавшего их автора, персонажи иные, вполне реальные, хотя и имевшие столь же инфернальную сущность, продолжали вторгаться в его стремительно подходившую к концу жизнь.

Пятнадцатого февраля в булгаковской квартире вновь материализовался совписовский начальник Александр Фадеев[39]. Позвонив накануне, он попросил разрешения прийти — для того, чтобы удостовериться в состоянии Михаила Афанасьевича и обсудить с ним и его женой важную информацию, которая наверняка обрадует больного. Разговаривавшая с Фадеевым Елена Булгакова сразу же поняла, что тот опять звонит и напрашивается в гости не по собственному почину, но делает это, выполняя полученное распоряжение.

О том, чем было это распоряжение вызвано, супруги Булгаковы, по-видимому, не знали. Стало же оно прямым следствием того, что несколькими днями ранее сделали три наиболее известных актёра МХАТа — Василий Качалов, Николай Хмелёв и Алла Тарасова. Восьмого февраля они написали письмо в Кремль. Хотя адресовано письмо было личному секретарю Иосифа Сталина — Александру Поскрёбышеву, содержание его предназначалось не ему, а его хозяину. Народные артисты Советского Союза информировали Главного Режиссёра о том, что драматург Михаил Булгаков тяжело болен, почти ослеп и находится едва ли не при смерти:

 

«Сейчас в его состоянии наступило резкое ухудшение, и врачи полагают, что дни его сочтены. Он испытывает невероятные физические страдания, страшно истощён и уже не может принимать никакой пищи. Трагической развязки можно ожидать буквально со дня на день. Медицина оказывается явно бессильной, и лечащие врачи не скрывают этого от семьи. Единственное, что, по их мнению, могло бы дать надежду на спасение Булгакова, — это сильнейшее радостное потрясение, которое дало бы ему новые силы для борьбы с болезнью, вернее — заставило бы его захотеть жить, — чтобы работать, творить, увидеть свои будущие произведения на сцене»[40].

 

После чего обращались к подручному тирана с холопской челобитной:

 

«Булгаков часто говорил, как бесконечно обязан он Иосифу Виссарионовичу, его необычной чуткостью к нему, его поддержке. Часто с сердечной благодарностью вспоминал о разговоре с ним Иосифа Виссарионовича десять лет назад, о разговоре, вдохнувшем тогда в него новые силы. Видя его умирающим, мы, друзья Булгакова, не можем не рассказать Вам, Александр Николаевич, о положении его, в надежде, что Вы найдёте возможным сообщить об этом Иосифу Виссарионовичу»[41].

 

Утаить такое послание от Хозяина Сашка (как фамильярно именовал своего помощника Сталин) права не имел. Следовательно, оно ему было передано. Реакция Сталина на письмо трёх народных артистов неизвестна. Известно только одно — содержавшегося в письме мхатчиков толстого намёка он не понял и умирающему Булгакову не позвонил. По какой причине? Вероятнее всего, по присущей его натуре мстительной злопамятности. (Сталин, разумеется, знал о том, как Булгаков трепал по всей Москве подробности его с ним единственного телефонного разговора в апреле 1930 года, и это вряд ли ему так уж сильно нравилось.) Или для того, чтобы не позволить создать опасный прецедент: мало ли кто ещё потом начнёт доставать его подобными письмами — что же, всем звонить? Так они мгновенно обнаглеют. А быть может, ещё по какой-то причине. Гадать об этом можно бесконечно. Важен факт. Факт же был в том, то прошение мхатчиков осталось гласом вопиющих в большевистской пустыне — Сталин Булгакову не позвонил.

О том, с чем явился к ним 15 февраля Александр Фадеев, можно узнать из краткой записи в дневнике Елены Булгаковой за этот день:

 

«Разговор вёл на две темы: о романе и о поездке Миши на юг Италии для выздоровления. Сказал, что наведёт все справки и через несколько дней позвонит»[42].

 

Со стороны этот разговор должен был выглядеть как натуральный макабрический сюр: ультраблагополучный и пышущий здоровьем Фадеев убеждает медленно умирающего, не встающего уже с постели Булгакова в том, что устроит ему поездку за границу, и не куда-нибудь, а в Италию — то есть в фашистскую страну, — где тот непременно поправится и сможет с новыми силами работать на благо советского театра и советской литературы. Какую именно ахинею нёс Фадеев, обсуждая с Булгаковым судьбу его «закатного романа», — которого сам он в тот момент ещё не читал, — неизвестно, но вряд ли эта ахинея была менее сюрреалистической, нежели фантазии о предстоящей поездке Булгакова в гости к Муссолини. Какими словами называл при этом Фадеева про себя Булгаков — представить как раз очень легко, однако слова эти таковы, что их гораздо легче представить, чем воспроизвести, не рискуя подпасть под штрафные санкции какого-нибудь Роскомгопстопнадзора.

Как подобные разговоры воздействовали на её мужа, можно понять из дневниковой записи Елены Булгаковой за 19 февраля 1940 года:

 

«У Миши очень тяжёлое состояние — третий день уже.

Углублён в свои мысли, смотрит на окружающих отчуждёнными глазами. К физическим страданиям прибавилось [душевное], или, вернее, они привели к такому болезненному душевному состоянию»[43].

 

В той же записи, не попавшей в цензурированный Еленой Булгаковой текст её дневника, она кратко зафиксировала разговор с мужем. «Отчего ты нахмурился так?» — спросила она. И услышала в ответ: «Оттого, что умираю очень тяжело»[44].

На этом записи в цензурированном дневнике Елены Булгаковой обрываются. В течение последних трёх недель жизни мужа она продолжала вести «Историю болезни», а также записывала на отдельных листках какие-то его слова, в основном глубоко интимного характера, обращённые лично к ней: чаще всего это признания в любви и благодарности за то, что она для него сделала и продолжает делать. Читать эти записи без эмоций невыносимо тяжело, цитировать — кажется почти непристойным. Но если Елена Булгакова посчитала правильным их сохранить и передать в составе архива своего мужа исследователям его жизни и творчества, то, значит, такова была её законная воля, и делать это можно. Но я всё же воздержусь.

 

* * *

 

Последние дни последнего зимнего месяца високосного 1940 года со всей очевидностью показывали, что развязка приближается стремительно.

Двадцать седьмого февраля Сергей Ермолинский привёл в булгаковскую квартиру своего приятеля — фотографа и кинооператора Константина Венца (урождённого Эйслера). Венц сделал несколько фотографий, запечатлев на них Михаила Булгакова как в одиночестве, так и в окружении семьи и находившихся в тот момент в его квартире друзей — Павла Попова, Сергея Ермолинского, Марики Чимишкиан. Булгаков на этих фотографиях выглядит как жуткая тень себя — настоящего, подлинного, такого, каким его обычно представляют по множеству его фотографий 1920–1930-х годов. Самая страшная из них — та, на которой Булгаков лежит на высоко взбитой подушке, скрестив руки на груди, и пристально смотрит в объектив камеры склонившегося над ним фотографа. Ныне ни одна книга из разряда булгаковедения не обходится без того, чтобы в неё не были включены хотя бы две-три из этих фотографий.

В тот же день, 27 февраля, при очередном врачебном осмотре больного прозвучал диагноз «настоящая уремия». Он означал, что почки Булгакова полностью прекратили функционировать, и началось отравление его организма продуктами распада. То есть счёт его жизни с этого момента пошёл на дни.

Последняя прижизненная фотография Булгакова, 27 февраля 1940 г

 

* * *

 

Утром 28 февраля у Михаила Булгакова произошло кратковременное помрачение сознания, обозначенное Еленой Булгаковой словами «припадок бешенства»[45]. Также его стали мучить приступы удушья. К вечеру, когда психическое состояние пришло в норму, он вёл себя вполне адекватно, разговаривая со вновь возникшим в его квартире Фадеевым и с присутствовавшими рядом с его постелью друзьями[46].

Первого марта, после нового приступа помрачения сознания, Булгаков сказал жене, что умрёт или в этот день или на следующий[47]. Этого не произошло.

Второго и третьего марта приступы безумия повторились, имея тенденцию к углублению и разрастанию по продолжительности.

Утром 4 марта, проснувшись, Булгаков произнёс слова, которые ныне так любят по каждому удобному и не очень поводу приводить в своих сочинения патентованные булгаковеды (да и не только они одни):

 

«Я хотел служить народу… Я хотел жить в своём углу… <…> Я никому не делал зла…»[48]

 

Вечером того же дня на Булгакова накатил очередной приступ безумия.

На следующий день состояние умирающего продолжало ухудшаться. Елена Булгакова записывала:

 

«Проснулся, неспокоен. Не отвечает на вопросы. Не ориентируется в обстановке. Подозревает, что его хотят связать, увезти в больницу. Бесконечно страдает»[49].

 

Ближе к вечеру опять пришёл Фадеев. Это была их с Булгаковым последняя встреча. Булгаков находился в сознании и пытался, насколько мог, поддерживать общение.

Некоторые подробности этого разговора были приведены в получившем широкую известность в конце 1980-х годов сочинении советской булгаковедки Мариэтты Чудаковой «Жизнеописание Михаила Булгакова». Со ссылкой на информацию, сообщённую ей в приватном порядке в конце 1960-х годов Еленой Булгаковой, Чудакова писала:

 

«Булгаков, глядя невидящими глазами, сказал:

— Александр Александрович, я умираю. Если задумаете издавать — она всё знает, всё у неё…

Фадеев, своим высоким голосом, выговорил:

— Михаил Афанасьевич, вы жили мужественно и умрёте мужественно!

Слёзы залили ему лицо, он выскочил в коридор и, забыв шапку, выбежал за дверь, загрохотал по ступеням…»[50]

 

На следующий день у Михаила Булгакова началась агония.

 

Эпилог

 

Десятого марта 1940 года, около половины пятого пополудни, душа Мастера наконец покинула свою истерзанную страданиями физическую оболочку и отправилась туда, где после суда, сурового и справедливого, должна была быть решена её дальнейшая участь.

 

 

 

 

[1] Конфиденциальный источник информации.

[2] Не сумев правильно запомнить эту фамилию, Елена Булгакова в записях о пребывании в Ленинграде в сентябре 1939 г. и позднее — в «Истории болезни» Михаила Булгакова — называла консультировавшего её мужа офтальмолога профессором Андынским.

[3] Дневник Елены Булгаковой. М.: Книжная палата, 1990. С. 384.

[4] В качестве основного аргумента в пользу данной версии эта публика использует историю написания М. Булгаковым «романа о Христе и Дьяволе» — романа, в котором Христос выведен в образе малахольного проповедника Иешуа Га-Ноцри, а Дьявол, напротив, представлен в вызывающем явную симпатию образе Воланда, являющегося воплощением той силы, что вечно хочет зла, но вечно совершает благо. Тот факт, что «Мастер и Маргарита» — это прежде всего беллетристическое сочинение, эта публика сознательно игнорирует.

[5] См.: Дневник Елены Булгаковой. С. 384.

[6] В тот же день на прямо заданный ему Еленой Булгаковой вопрос — является ли её муж безнадёжным больным? — врач Николай Захаров ответил: «Нет, безнадёжным я его не считаю, но положение очень тяжёлое» (Там же).

[7] Цит. по: Михаил и Елена Булгаковы: Дневник Мастера и Маргариты. М.: Вагриус, 2004. С. 549.

[8] Фотокопию завещания М. Булгакова см. в: Дневник Елены Булгаковой. С. 282.

[9] Согласно статье 15-й совместного Постановления ЦИК и СНК СССР «Об основах авторского права» от 16 мая 1928 г.

[10] Согласно статье 12-й совместного Постановления ВЦИК и СНК РСФСР «Об авторском праве» от 8 октября 1928 г.

[11] См.: Дневник Елены Булгаковой. С. 285.

[12] Цит. по: Михаил и Елена Булгаковы: Дневник Мастера и Маргариты. С. 549.

[13] См.: Письмо М. Булгакова — П. Попову от 1 декабря 1939 г.; Письмо М. Булгакова — А. Файко от 1 декабря 1939 г. // Булгаков М. Письма. Жизнеописание в документах. М.: Современник, 1989. С. 473–474, 475.

[14] Письмо М. Булгакова — Е. Светлаевой от 6 декабря 1939 г. // Булгаков М. Письма. Жизнеописание в документах. С. 477.

[15] Там же. С. 477–478.

[16] Там же. С. 478.

[17] Там же. С. 477.

[18] См.: Дневник Елены Булгаковой. С. 291.

[19] Письмо М. Булгакова — А. Гдешинскому от 28 декабря 1939 г. // Булгаков М. Письма. Жизнеописание в документах. С. 481.

[20] Там же. С. 481–482.

[21] Там же. С. 482.

[22] Там же.

[23] Там же. С. 481.

[24] См.: Дневник Елены Булгаковой. С. 286–287.

[25] Там же. С. 286.

[26] Там же. С. 287, 288, 289, 290.

[27] Там же. С. 287, 288.

[28] См.: Дневник Елены Булгаковой. С. 288.

[29] См.: ОР РГБ. Ф. 562. К. 29. Ед. хр. 4. Дневник Елены Булгаковой (оригинал). Запись за 25 января 1940 г.

[30] Дневник Елены Булгаковой. С. 290, 291.

[31] См.: Булгаков М. Мастер и Маргарита. С. 265–271.

[32] См.: Дневник Елены Булгаковой. С. 290. Записи за 24 января и 15 февраля 1940 г.

[33] Дневник Елены Булгаковой. С. 291.

[34] См.: Дневник Елены Булгаковой. С. 291.

[35] Это произошло в феврале 1931 г., когда Е. Шиловский, наконец узнав о том, что его жена уже почти два года изменяет ему с писателем М. Булгаковым, пришёл к нему в дом и в ультимативной форме потребовал прекратить их любовную связь. Когда же М. Булгаков ответил на это требование отказом, Е. Шиловский, пребывая в состоянии аффекта, выхватил револьвер и стал целиться в него, но на спуск так и не нажал.

[36] Фоторепродукция в: Дневник Елены Булгаковой. С. 287.

[37] См.: ОР РГБ. Ф. 562. К. 10. Ед. хр. 2.

[38] По утверждению советского булгаковеда Владимира Лакшина, когда он, прочитав роман «Мастер и Маргарита», задал Елене Булгаковой вопрос о том, куда после перестрелки в нехорошей квартире девалась Гелла, та была сначала совершенно изумлена, а затем с экспрессией воскликнула: «Миша забыл про Геллу!»

[39] Впервые А. Фадеев пришёл к Булгаковым осенью 1939 г. Пришёл не по собственной инициативе (до этого он с М. Булгаковым не был даже лично знаком) — выполняя распоряжение своего хозяина, И. Сталина. Следствием этого визита стало предоставление М. Булгакову существенной финансовой помощи от Литфонда и путёвки в подмосковный правительственный санаторий «Барвиха».

[40] Письмо В. Качалова, Н. Хмелёва и А. Тарасовой — А. Поскрёбышеву от 8 февраля 1940 г. Цит. по: Сахаров В. Михаил Булгаков: Писатель и власть. М.: ОЛМА-Пресс, 2000. С. 440.

[41] То же. Там же.

[42] Дневник Елены Булгаковой. С. 290.

[43] Там же.

[44] См.: ОР РГБ. Ф. 562. К. 29. Ед. хр. 4. Дневник Елены Булгаковой (оригинал). Запись за 19 февраля 1940 г.

[45] ОР РГБ. Ф. 562. К. 29. Ед. хр. 4. Дневник Елены Булгаковой (оригинал). Недатированная запись (по содержанию — за 29 февраля 1940 г.).

[46] См.: Там же.

[47] См. Дневник Елены Булгаковой. С. 291–292.

[48] ОР РГБ. Ф. 562. К. 29. Ед. хр. 4. Дневник Елены Булгаковой (оригинал). Запись за 4 марта 1940 г.).

[49] Там же. Запись за 5 марта 1940 г.

[50] Чудакова М. Жизнеописание Михаила Булгакова. М.: Книга,1988. С. 481.

 

Павел Матвеев — литературовед, эссеист, публицист, редактор. Сферой его интересов является деятельность советской цензуры эпохи СССР, история преследования тайной политической полицией коммунистического режима советских писателей, литература Русского Зарубежья периода 1920–1980-х годов. Эссеистика и литературоведческие статьи публиковались в журналах «Время и место» (Нью-Йорк), «Новая Польша» (Варшава), «Русское слово» (Прага) и др., в России — только в интернет-изданиях. Как редактор сотрудничает со многими литераторами, проживающими как в России, так и за её пределами — в странах Западной Европы, Соединённых Штатах Америки и в Израиле.

10.03.202026 620
  • 35
Комментарии

Ольга Смагаринская

Соломон Волков: «Пушкин — наше всё, но я бы не хотел быть его соседом»

Павел Матвеев

Смерть Блока

Ольга Смагаринская

Роман Каплан — душа «Русского Самовара»

Ирина Терра

Александр Кушнер: «Я всю жизнь хотел быть как все»

Ирина Терра

Наум Коржавин: «Настоящая жизнь моя была в Москве»

Елена Кушнерова

Этери Анджапаридзе: «Я ещё не могла выговорить фамилию Нейгауз, но уже

Эмиль Сокольский

Поющий свет. Памяти Зинаиды Миркиной и Григория Померанца

Михаил Вирозуб

Покаяние Пастернака. Черновик

Игорь Джерри Курас

Камертон

Елена Кушнерова

Борис Блох: «Я думал, что главное — хорошо играть»

Людмила Безрукова

Возвращение невозвращенца

Дмитрий Петров

Смена столиц

Елизавета Евстигнеева

Земное и небесное

Наталья Рапопорт

Катапульта

Анна Лужбина

Стыд

Борис Фабрикант

Ефим Гофман: «Синявский был похож на инопланетянина»

Галина Лившиц

Первое немецкое слово, которое я запомнила, было Kinder

Марианна Тайманова

Встреча с Кундерой

Сергей Беляков

Парижские мальчики

Наталья Рапопорт

Мария Васильевна Розанова-Синявская, короткие встречи

Уже в продаже ЭТАЖИ 1 (33) март 2024




Наверх

Ваше сообщение успешно отправлено, мы ответим Вам в ближайшее время. Спасибо!

Обратная связь

Файл не выбран
Отправить

Регистрация прошла успешно, теперь Вы можете авторизоваться на сайте, используя свой Логин и Пароль.

Регистрация на сайте

Зарегистрироваться

Авторизация

Неверный e-mail или пароль

Авторизоваться