литературно-художественный журнал «ЭТАЖИ»

etazhi.red@yandex.ru

21.02.20172630
Автор: Валерий Бочков Категория: Проза

Канарейка

Рисунок Валерия Бочкова

 

 

 

Раз. Два. Горе —  не беда!

Канареечка!
Жалобно поёт.

        Старая солдатская песня.

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

 

Дубов... Ну что это за фамилия? Словно нехотя что-то тяжёлое подняли — ду-у-у…, а после лениво уронили — боффф. Тупая, неповоротливая фамилия — чушь, короче!
То ли дело — Любецкий! Вот это звучит! Как звонкая пощёчина по гусарской морде — блеск, а не фамилия. Тут и ус тебе торчком и шпор перезвон по паркетной доске:

  —  Мэ-э-эдам, позвольте ...
  —  Что!? Да как вы смеете, Любецкий?!

  Грянул телефон.
  Я сбиваю стакан, по звуку — вдребезги, на ощупь нахожу трубку:

— Да?
— Любецкий повесился.
  Зачем-то запомнил время — зелёные цифры 3:33, потом выскочила четвёрка и всё испортила: гармония исчезла.
  "Повесился!" — такой же едкой зелёнкой замигала в мозгу неоновая надпись. Дрянная вывеска подмаргивает и зудит.
  — У себя в номере. В шкафу. На этой... ну, на перекладине, куда вешалки...
  Сразу появился настежь распахнутый шкаф, из него бледные ноги, удивлённые пятки врозь. У него был поразительно маленький размер, ботинки казались почти детскими.
  Воображение дорисовало эти детские ботинки рядом на полу. Один на боку, чёрные червяки шнурков вползают в нутро.

  — Ты как? — спросил я глупость, лишь бы избавиться от этих босых пяток.
  — Мне жутко... Ты приехать можешь?
  Голос жены Любецкого неприятно задрожал, скуксился, всплыл кругловатый южный говорок, сейчас начнёт реветь. Не жены, да, вдовы... конечно.
  Вот ведь странность какая: в эти самые 3:33, когда я поднял трубку и расколотил стакан, она была ещё жена, по крайней мере в моей голове (а что же ещё прикажете считать истинной реальностью, как не собственное субъективное мнение?), минутой позже — вдова.

  — Вдо-ва, — я попробовал слово на вкус, расчленив по слогам: нет — скучное, неинтересное слово.
  Не включая света, большим кругом обошёл осколки стакана — острые мерцающие блики.
  Прошлёпал босиком на кухню, обшарил ящики, ища сигареты, открыл холодильник. Вспомнил, что два года, как бросил.

  "Повесился!" — злым молотком стучало внутри черепа.
Почему-то потирая ладони, доплёлся до гостиной. Упёр лоб в ледяное стекло.
Выпуклое, сонное небо, чёрное с оранжево-ржавым отсветом, плоский тусклый город. Смоляной загиб реки — мёртвой, без отражений — слепеньким пунктиром повторяли жёлтые фонари набережной.
Что-то там, снаружи, впрочем, было не так.
Ах, да! гостиница. Не могу привыкнуть, что её там нет.
  Грязновато-белую линялую уродину снесли. Торчала лишь церквушка, что ютилась во дворе, да мусор по квадратному периметру фундамента. Теперь можно было видеть всю южную часть крепостной стены и кокетливо разукрашенную башню с часами. Приглядевшись, при желании даже рассмотреть время. У меня до сих пор единица: никаких тебе очков, кроме солнечных.
  Холод от стекла заморозил настырный метроном в моём мозгу, сонное оцепенение прошло.
Я вдруг ощутил растущее чувство постыдного восторга, мелкое и гадкое. Мерзкое карликовое ликование, будто смерть Любецкого неким таинственным образом делала моё собственное существование более значимым, наполняла мою личность добротным, серьёзным смыслом, выщёлкивала мне какие-то призовые очки.
  Вернулся в спальню. Разумеется, наступил на осколок — тут уж проснулся окончательно! Чертыхаясь, проковылял в душ, капая по паркету красным.

 

2

  — Ты знаешь этот древний фокус с канарейкой? В клетке?
Наш последний разговор с Любецким я запомнил в мельчайших подробностях, особенно запомнились его неугомонные пальцы, в них скоро крутится то нож, то вилка, пальцы мелким галопом барабанят по скатерти, пробегают по нежно скроенному лицу, ударяют в воздух глухонемыми аккордами.  Словно этими тайными знаками он подаёт какие-то секретные сигналы. Кому?

  — Факир накрывает клетку с канарейкой платком. Дробь барабанов! Внимание! — Невероятная минута! Платок прочь — ах! — клетка пуста. Публика в восторге. Маэстро, туш! — гладкие ладошки Любецкого изображают рукоплескание, щёки выдувают цирковой марш, — Ну, так что в фокусе, на твой взгляд, самое главное?
Он уже изрядно пьян.
Очень жарко, очень накурено в этой стекляшке.
Любецкий выцеживает последние капли в свою рюмку. С грохотом ставит пустой графин в центр стола.
  — Официант!
Сочный баритон совсем не подходит к его умильной, почти ангельской внешности — просто Боттичелли! "Красна девица!" — язвил мой мужественный папаша-генерал в наши школьные годы.
  Впрочем, Любецкий мало изменился с тех пор, чуть, может, потускнел и обвис. Да и шутка ли — двадцать с лишним лет! Но всё те же бледно-русые волосы с трогательными завитками у ушей, нежная шея с голубой жилкой. Отрадная живость глаз, правда, сменилась чем-то оловянным. Его нынешнего взгляда я не переношу.
  — Ну! — азартно наседает он, — Так что же самое главное?
  Я отмахиваюсь: прилипнет же!
  — Барабаны! — указательный палец Любецкого тычет в потолок, — Самое главное — барабаны! У клетки второе дно. Накидывая платок, факир спускает пружину и птаху плющит вторым дном. Как прессом!
Он уже кричит.
   — Всмятку!
  Розовые ладошки звонко изображают и это.
  — А дабы достопочтенная публика не услышала такой неаппетитный звук (тут он крякнул со смаком, причём, действительно очень неаппетитно) и нужны барабаны. Во! В них, родимых, всё дело!

Опрокидывает рюмку, пальцами выуживает из салата бледный кругляш лука, хрустит и мокро улыбается неприятно алыми губами. Взгляд тяжёлый и тусклый.
Я опускаю глаза.

3

  Темой его диссертации была "Деперсонализация личности". Любецкий хвастал, что "сам великий Томас Сас" (при этом он пучил глаза, привставал на цыпочках и непременно цитировал: "Если мёртвые разговаривают с Вами — Вы спиритуалист, если с мёртвыми разговариваете Вы — Вы шизофреник") поздравлял его и пророчил в скором времени нобелевку.
  Лиха беда начало: Любецкий скромником не был никогда, но с этого момента собственная исключительность стала для него фактом совершенно очевидным, вера в свою особую научную миссию абсолютно неоспоримой. Во вселенском пантеоне Великих от античности до наших дней, среди пыльных мраморных бюстов, коринфских капителей и потускневшей имперской позолоты, он с простодушной небрежностью располагал себя где-то между Моцартом и Эйнштейном. Слово «гений» стало чем-то вроде домашних тапочек — уютным и очень персональным.    

  После почти года шнырянья по Сибири он выпускает книжку "Шаманизм. Архаическое  похищение души".
Я пытался даже читать — вопреки крепкому названию, текст внутри вполне мог бы быть хоть на китайском — я не продрался сквозь бурелом корявых терминов типа "ферментопатия" и "гештальтанализ" дальше введения.
  К тому времени я уже дал драпу из клиники, скорбная доля врача-попрошайки с заплатками на локтях мне виделась даже более безвкусной, чем научное подвижничество Любецкого.
Страну колотило, страна разваливалась, замаячили серьезные перемены.
  Стране нужны новые герои! — это я ощутил кожей — такого шанса больше не будет — это очевидно! Тут уж главное — не прозевать, не проворонить. Действовать! Незамедлительно и решительно!
  Я выкинул свой диплом и занялся компьютеризацией родины. Переключился после на медицинское оборудование, как-никак, я ведь медик. Постепенно из кустарной кооперативной самодеятельности выросла солидная (почти что западная) фирма "Медэкспорт-Ю" и её президент господин Дубофф — прошу любить и жаловать. Представительство в Лондоне, а вы как думали?
  Оглядываюсь порой назад: да, конечно, не обошлось без некоторых, так сказать, издержек и досадных недоразумений. Что поделать, время такое было... Период начального накопления капитала — всё по Марксу. Впрочем, победителей не судят, не так ли?

4

  Разумеется, гениальный простофиля Любецкий прошляпил эту золотую возможность и остался на бобах. Впрочем, как и вся тогдашняя наука — уж если рукой махнули на оборонку, наивно было ожидать финансирования экспедиции к тунгусским колдунам!
Наивно? Не для Любецкого.
  С невыносимым упрямством отвергал все предложения пристроиться в моей фирме каким-нибудь там консультантом или экспертом — что мне, жалко? Дела просто пёрли в гору! Просто сорил деньгами тогда, за ночь мог просадить состояние в казино, смешно сказать, увешал весь офис модным в ту пору Шемякиным, даже в сортирах золотые рамы, отчего ж другу детства-то не помочь?
  Любецкий почти нищенствовал, кажется, даже голодал, но упрямился, юродствовал и тратил последние гроши на книги, на рассылку своих нелепых рукописей.
  Промаялся так пару лет, я всё ждал и ждал, когда же наконец образумится. Позвонит. Придёт. В ноги кинется.
Так и не дождался...

  Вы будете смеяться, но случилось нечто прямо противоположное, почти чудо: его заметили! Но, увы, увы, лишь на Западе. Здесь на него и его гештальтанализы всем было по-прежнему плевать.   
  Более счастливого Любецкого я не видел.
Я даже опасался, что он спятил, ну, так, слегка, в хорошем смысле этого слова. Хохотал, клоун, паясничал, распевая дурацкий романс, ещё со школы изводивший меня. Голосил шутовским гортанным баритоном: "Нэ-э-э уходи, побу-удь со мною.. Зде-э-эсь так отрадно, так светло.”

  И как же я ненавидел его тогда!
Этого порхающего, сияющего изнутри, изрыгающего бессмысленно-счастливые звуки Любецкого!
Как я ему завидовал!
И вот что омерзительнее всего — никакие деньги, никакая глупая мишура не могли убедить меня в собственной правоте, в собственном превосходстве. В неоспоримом главенстве моей модели вселенной, моего взгляда на мир, в беспрекословном величии моего почти божественного «я».

  А ведь ещё вчера я обожал, лелеял, почти любил его, в том непризнанном, жалком и нелепом состоянии, готов был поделиться последней коркой хлеба, рубашкой, чем еще? Мог битый час выслушивать его пьяное нытьё, пополам с психиатрической абракадаброй! Ещё вчера!
Как это всё вдруг переменилось.

  Да, он начал получать заграничные гранты.
Пропадал в диких малярийных экспедициях где-то на экваторе, на Карибах. Возвращался до неприличия для русского человека загорелым, тряс линялыми русыми волосами, размахивал руками и пугал подвыпивших девиц гаитянской околесицей: умбанда, кимбанда, кандомбле. Или нечто созвучное.
  Во время одного из таких безалаберных наездов в Москву возникла Варвара: круглые коленки, на которые она натягивала бирюзовое платье в жёлтый горох, толстая украинская коса и столь же безнадёжно украинская буква "г" — короче, они поженились.

  Цикл его статей "О бразильском ответвлении Вуду" опубликовала Американская Психиатрическая Ассоциация в своём еженедельнике. Почти сразу он получает приглашение читать курс в Сиракьюсском университете. Кстати, там же учительствовал его любимец Томас Сас.
  Я не думаю, что это — случайность или совпадение, но одновременно его пригласили и из другого учреждения, уже не из штата Нью-Йорк, нет, гораздо ближе. От меня, с Котельнической, так вообще рукой подать — Лубянская площадь, один дробь три.

5

  Я открыл дверь.
Любецкий,  мрачно потеснив меня, прошагал напрямик в гостиную, оттуда донёсся деликатно-мягкий "чпок" (французский коньяк, догадался я) и округлое бульканье.
  Я так и стоял в дверях, пока гнутая соседская старушонка, в абрикосового цвета кудряшках, и её мокроносая шоколадная такса не поздоровались со мной, причём такса не унималась и из-за двери.
  — Они мне сделали предложение, — Любецкий рывком закинул голову, словно был сражён ударом в спину и влил в себя ещё коньяку.
  Он сел, начал рассказывать, звучно отхлёбывая из бутылки, лохматя выгоревшие волосы, скребя немилосердно щёки и до белизны оттягивая мочку правого уха. Постепенно стало ясно, что предложение, о котором шла речь, было из тех, от которых не принято отказываться. Точнее, просто невозможно.
  — И представляешь, этот подонок-майор, рожа, кстати, вылитый Банионис! Помнишь, артист латышский...
  — Литовский.
  — Да какая к чёрту разница!.. — (глоток) — Ладно, не в этом дело... Говорит мне, сволочь: «Вы ведь патриот? Патриот!» И игриво так добавил: «Я надеюсь?» Вот тварь!
Ещё глоток.

  — А я ему — а где ж вы были, сукины дети, когда я по три дня не жрал?! Где ваша родина была? А сейчас, видите ли, моя научная деятельность за границей нецелесообразна. В интересах безопасности государства! Родины!
Любецкий вскочил и заходил взад и вперёд по диагонали.
Солнце садилось, и, когда он головой влетал в дальнем углу в яркий сноп пыльного света, всклокоченная шевелюра его вспыхивала оранжевым, почти что электрическим сиянием.
Набегавшись, он снова сел в кресло. Ёрзая и терзая кожу подлокотников ногтями, наконец, рассказал про то, что о его исследованиях, экспедициях, научных трудах осведомлены не только за границей. Но и на Лубянке. Мало того, оказывается, у них где-то под Болшево есть свой центр с лабораториями, испытательной базой, гостиницей, спорт-клубом.

  — Даже бассейн! Олимпийского класса! — причмокивая, Любецкий надувал щёки, видимо, изображая майора-баниониса.
И работают они практически над теми же проблемами, что и Любецкий.

— И ты согласился?
Любецкий сощурил глаз, поскрёб белёсую бровь, потом очень неспешно сложил миниатюрные пальцы в аккуратнейший кукиш, смачно чмокнул его в маковку и ткнул мне прямо в нос.

6

  Он начал работать в Болшевском центре недели через две, нет, пожалуй, три. Называл его "Обезьянник", презрительно выпячивая нижнюю губу на букве "з". Тогда, кстати, я впервые и заметил тот отвратительный оловянный наплыв во взгляде Любецкого.

  Конкретно чем он там занимался, сказать трудно. Из его сумбурных, как, впрочем, и всегда, рассказов (с непременным "это абсолютно секретная информация", — говорилась эта фраза вкрадчиво в лицо, почти касаясь моего носа и с косым зырканьем по углам) сделать какие-то внятные выводы было практически невозможно.
  Он мог начать с огня кундалини, мимоходом отметить, где ошибаются даосы в определении праны как энергии ци, почему алхимики считают её пятым элементом, а в оккультизме называют эфир. Потом перескочить к Фрейду и понятию эго, раздолбать Юнга, походя плюнуть в Уильяма Джеймса, нырнуть в дебри вуду, с их теорий нескольких душ в одном теле. Объяснить на пальцах все стадии околосмертных переживаний (это там, где туннель), в чём ошибался Кастанеда и его ведьмы, зачем шаману бубен, и почему гаитянские колдуны сдирают кожу со своих жертв при ритуальных убийствах.

  — Ты вот думаешь, человек — мясо да кости? Ну, там, потроха всякие, да? — Любецкого уже не остановить — всё! — сорвался, слетел с катушек, кричит, плюётся, и руки дрожат. — О нет, дорогой мой! Нет! Всё это покров, внешняя оболочка, а вовсе не сам человек. Душа — вот где человек! А это всё (машет рукой) внешняя одежда. Как пальто! Пальто!
Тычет в сторону прихожей.

  — Да не смейся, я ведь говорю "душа", это чтоб тебе, дураку, понятней было. Это ж не про поповскую душу, с крылышками, ангелочками ежеси на небеси! Я про энергию толкую. Квинтэссенцию человеческого духа!
  Сказать по правде, я считаю всё это совершеннейшей дичью. Может, слишком привык смотреть на себя со стороны, извините уж! Так что, признать белизну зубов, отманикюренность ногтей, ухоженность каждой, едва заметной морщинки и складочки, ухоленность и блеск каждого лоснящегося волоска чем-то неважным, отстранённым от себя просто не могу. Да и не хочу. Безо всякого жеманства.
  Прошло несколько лет — я был почти счастлив — удачливый красавец, почти что полубог, счастливец, в крахмальном воротничке и галстуке цвета гавайских закатов.
  Любецкий же стал завлабом в своём "Обезьяннике", постепенно превратившись в законченного мизантропа. Взял манеру мрачно острить и пялиться оловянным прищуром. Кстати, именно по одной из таких шуток я понял, что они там проводят опыты вовсе даже не над обезьянами. "Материал" — так говорил Любецкий. Оказалось — это люди.
  — Зэки, бомжи... Откуда я знаю, — он отмахивается, — главное, чтоб живые были. По крайней мере, — смеётся, — до конца эксперимента.

7

Последний раз (слово "последний" приобретает здесь чуть другой оттенок, не правда ли?) мы с ним встретились в стекляшке на Чистопрудном, он позвонил, говорит: «Помнишь? Мы, прогуливая уроки, учились там пить пиво из тёплых зелёных бутылок без этикетки. Страшная гадость!»
  — Варька мне изменяет, — первое, что он тогда сказал.
  — Глупости!— пожалуй, слишком поспешно возразил я. Тут же принялся рассеянно ощупывать карманы, выворачивая на скатерть случайный мусор, ключи, бумажки.
  — Плевать. Не в этом дело, — отрезал Любецкий, — Сперва — водки.
  Чокнулись.
  Резкой рукой опрокинул рюмку, не ставя на стол, наполнил опять до краёв, с горкой. Бережно донёс и выпил снова, поставил, нацедил из графина, помедлив, выпил и эту.
  — Ты знаешь, Дубов, я ведь гений, — мягко, почти ласково сказал он.
  Я пожал плечами, знал, что он всерьёз.
  — Разгрыз! Вчера ночью, — он отставил графин и нырнул вперёд, — в "Обезьяннике" ничего не знают. Тебе первому рассказываю, — Любецкий щёлкнул по графину, — гордись!
  — Так, может, и мне не стоит, — с унылым зевком протянул я, слегка обидевшись.
Любецкий задумался, мне даже почудилось, что он вот-вот встанет и уйдёт.
  — Тщеславие, — усмехнулся он, — распирает, вот-вот лопну... Вот ведь глупость. Так что слушай.

  — А причём тут канарейка?
Любецкий закатил глаза:
  — Ну как мне ещё объяснить?! Канарейка — это душа. Образно, понимаешь?
Квинтэссенция человеческой личности. Клетка — тело.
  — А барабаны?
  — Вот в них-то всё и дело! Мы год бились, столько материала извели — всё впустую... Правда, в процессе выяснили, что идея кандомбле совершенно ошибочна: в теле может находиться всего одна душа. Научились убивать прану, не повреждая тела — ну это тоже не велика премудрость, в Карибском бассейне это делают при помощи барабанов и яда иглобрюха. Что ещё?
Любецкий громко икнул:
  — Чёрт! Главная проблема была в том, как воткнуть новую душу...— он запнулся, поморщился, — Как дьякон просто "душа, душа"! — сплюнул на пол. — Не душа — эгоквинтэссенция, мы говорим просто "кви".

  — Кви, — зачем-то повторил я. — А на кой чёрт весь этот огород городить, тем более этим? — я мотнул головой вбок. В сторону Лубянки.
Любецкий расстроился, похоже, от моей непонятливости, передразнил глупым голосом:
  — На кой чёрт?.. Да так, пустяки. Бессмертие, контроль над миром, мелочи всякие...
  — Это как?
  — Элементарно! — сказал с английским акцентом и цыганисто прищёлкнул пальцами, — Душа, тьфу! — кви —это, собственно, и есть я. Вот я стал, предположим, старенький — печень, там, сердце, понятное дело — старость — не радость. Вроде как всё — финита, под фанфары ногами вперёд, так?
  — Ну так...
Любецкий хитро подмигнул.
  — Ан нет! Не тут-то было! Я подыскиваю новое тельце, — он завертел головой, — помоложе, посимпатичней, могу даже в девичье, хо! — вроде вон той, жопастой, так, для смеху, влезть!
  — Желаете ещё заказать? — энергично прицокала крупная молодуха с круглыми икрами.
  — Во! Вроде этой! — Любецкий захохотал.

  Он рехнулся. И на этот раз, похоже, всерьез.
  Вальяжно сполз и, раскинувшись в кресле, Любецкий сладострастно фантазировал о занятии тел политических деятелей, знаменитостей, плёл соблазнительно-коварную паутину мирового влияния: цены на биржах — Токио, Лондон, Нью-Йорк, что кнопки телефона: жми любую; нефть, золото, алмазы. Играем на повышение — пожалуйста. Надо понизить — нет проблем!
  Чего это премьер Англии вдруг разорвал дипломатические отношения с США? А вовсе и не вдруг. Это ведь он только снаружи их английский премьер, а внутри... Внутри там наш майор, допустим, Дроздов!
  — Проблема была в синхронности. Мы выбиваем старое кви из тела и моментально транспортируем новое кви. Тело остаётся открытым доли секунды.
  — А куда девается  старое... кви? — я ощущал себя драмкружковым актёром, произнося этот глупый текст, — Что я здесь делаю? Бред...
  — Аннигиляция. Переход в другой вид энергии. Короче, убиваем, или, как выражаются мои коллеги, мочим.
  — Душу?
  — Ага, её родимую. Оказалась, кстати, не такой уж бессмертной, как попы гарантировали.
Любецкий радостно закивал: недолюбливал он попов.

  — Кви-транс — штуковина, что мы смастерили — это так, испытательный образец, приборчик, на палец одевается, вроде кольца. Нужен непосредственный контакт при аннигиляции и переходе. В будущем, уверен, можно будет всё то же самое делать с приличного расстояния. Чтоб не нужно было нашему майору Дроздову до их премьера или, там, папы римского дотрагиваться. Приторочил майора к кви-трансу, навёл на обьект, кнопочку нажал — бац! — и в дамки! И вся любовь! Но это в будущем... сейчас ма-а-ахонький такой приборчик, колечко. Перстенёк...

Любецкий пьяно набычился, засопел: тошнит что ли?
  — Главное, всё оказалось так просто — ведь и ребёнку понятно, что в бегущей волне электрическое и магнитные поля синфазны. А в стоячей они сдвинуты на четверть периода. И ведь никто не догадался. Никто! Кроме меня!
Он снова засмеялся.
Оборвал и внимательно посмотрел на меня
— Тебе этот галстук не идёт, — вдруг совсем трезво произнёс Любецкий. — Лиловый? Прямо скажу: не идёт!
Я хотел ответить как-то небрежно-остроумно, непринуждённо. Ничего в голову не пришло — промолчал.

Любецкий пьяно навалился на стол, воткнул подбородок в скатерть. Исподлобья разглядывая меня, пробормотал:
  — А как хочется, о, как хочется... — он сладко сощурился и промычал, — м-м-м! взять, да и посла-а-ать вас всех...

  Вдвоём с предельно услужливым коренастым таксистом (деньги творят чудеса! И даже не спорьте со мной) воткнули неуклюже тяжёлого гения на заднее сиденье. Любецкий пихался, грозил и ругался. Откидывал голову, кошмарно рыча, наконец, рухнул, поджал колени и замер.
Я добавил ещё одну купюру, так, на всякий случай, заставил шофёра повторить адрес.
Чавкнув дверью, такси телегой громыхнуло по трамвайным стыкам и укатило, "Не-е-е уходи, побу-удь со мною”, увозя моего друга прямо в тот самый распахнутый шкаф, где перекладина, к которой так просто привязать верёвку с петлёй и резко выдернуть вперёд ноги, бледно сверкнув глупыми пятками на прощанье.

8

Решительно. И без соплей.
Прямо с порога и в лоб: так, мол, и так. Прости-прощай. Никаких объяснений. Да и кому объяснять-то?
  Глупой, нерасторопной дуре: называет меня "кися" и читает, слюнявя палец, мягкие "ужастнокашмарные" детективы с ветчинного цвета грудастыми красотками и убийцами-брюнетами в тёмных очках на обложке.
По-деревенски мелко плюёт через плечо и дробно стучит по мебели. Суеверна неряшливо — обожает (тоже, кстати, её любимое словцо), сложив ладошки лодочкой, подпереть щёку и, мурлыча, по-детски коверкая и растягивая слова, рассказывать мне свои сны, нудно и подробно мусоля тягучую околесицу, гоголь-моголь, приторный до тошноты от уменьшительно-ласкательных суффиксов, что-то там про выпавший зуб, грязную реку, какой-то дом, где она голая (тут уж непременно хихикнет) ищет что-то или кого-то.
И ещё:  вытираться нельзя (ни-и-зя-я-я) одним полотенцем — к ссоре это. Хочешь уберечься от сглаза — носи булавку. Хочешь дом уберечь от сглаза — воткни в дверь иглку с ниткой, кися!
Кися!

  Объяснять пошлой провинциалке, что после смерти Любецкого в "нашем тайном романе" (её слова) нет смысла?
Особого смысла не было и при его жизни. Зависть? Пожалуй, да. Какой смысл лукавить с самим собой, тем более сейчас, когда его уже нет? Была в этой гадкой интрижке какая-то нечистоплотная смутная радость. Не могли, ну, не могли голенастые тугобёдрые девицы всех мастей и размеров, ну, никак не могли мне именно вот этот вот нюанс презентовать. А он, нюанс этот, дорого стоит! Как там народ говорит: муж и жена — одна сатана. Так что была во всём этом некая пикантность. Только не подумайте, что я себе в эти моменты Любецкого представлял — я неисправимый гетеросексуал, вот ещё глупости.

  Я мягко заплыл на бордюр правыми колёсами. Прямо под фонарь. Авось не влезут на виду-то. Заглушил мотор. 4:20.
Вкусно чмокнула дверь — я читал, у них там, в Баварии, целый отдел работает над правильным звуком захлопывающейся двери. Цивилизация.
Так. Теперь самое скучное — поговорить с Варварой.
Я вдохнул всей грудью, подошёл к подъезду, набрал код. Шумно выдохнул.
  — Вы — Дубов?
От неожиданности вздрогнув, повернулся.
Лицо чуть помятое, глаз с прищуром. Знакомый или просто похож на кого-то? — не припомню никак.
  — Имел счастье работать с Любецким.
  Банионис! Точно, и ведь действительно похож, копия просто! Всё встало на свои места, я развёл руками и улыбнулся:

  — Товарищ майор!
Банионис оскалился, просиял. Не без гордости проговорил:
  — Полковник.
  — Однако! Поздравляю.
  — Всем обязан покойному — кристальной души человек был, а умище, умище-то! Гений.
Банионис потряс кулаками, изображая умище Любецкого.

Мне показалось, что он либо пьян, либо паясничает. А, может, и то и другое. Банионис пошмыгал носом:
  — А вы ко вдове? Так сказать, визит скорби нанести и искренние соболезнования засвидетельствовать? Это правильно, — он снова пошмыгал, — и по-дружески. Позвольте, я с вами поднимусь. Не возражаете? Я на секунду, тоже засвидетельствую и исчезну.
  Было что-то неприятное в нём, его манерах. Раздражали лакейские обороты речи, панибратская развязность. Но, с другой стороны, похоже, так будет проще отделаться от Варвары.
  — Прошу.
  Я зачем-то, подражая Банионису, галантно шаркнул ножкой, толкнул тугую дверь и пропустил его вперёд в затхлую вонь полутёмного подъезда.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Умирающий лифт, дрожа, скуля и жалуясь, дотащился на девятый, сердито лязгнув железом, встал. Испустил дух.
  — После вас, после вас, — громким шёпотом энергично зачастил полковник. Подобострастно нырнул вперёд и ловкой дугой выкатил ладошку, — только после вас.
  Дубов, гулко шаркая по кафелю в серую с коричневым шашечку, даже в этом тухлом свете безнадёжно грязному, подошёл к двери и позвонил.

  Дверь открылась сразу, хвостик трели звонка ещё висел в воздухе квартиры. Приторно пахнуло прокисшей парфюмерией и сигаретами.
  Варвара подалась вперёд, тут же осеклась, увидев, что Дубов не один.
  — Лишь засвидетельствовать, так сказать, как коллега и, не побоюсь этого слова, друг. Да, друг, — уверенной скороговоркой произнёс полковник, чуть толкая Дубова в спину, привставая на цыпочки и вытягивая шею.

Варвара, быстро моргая, маленькой цепкой ручкой запахнула ворот халата, скомкав кружева, похожие на сладкую вату, смущённо пробормотала:

  — да-да, конечно.

Они вошли.

  Дубов брезгливо оглядел тесную прихожую, ненавистные бордовые с золотыми лопухами обои, тощую африканскую маску, чёрную и лоснящуюся, гнусный календарь с бледной японской купальщицей, застрявшей в марте.
  — Позвольте мне на кухню со вдовой. Пять секунд, тет-а-тет, так сказать, — сладко заворковал полковник, тесня Варвару по коридору, — а вы уж в комнате покамест, в комнате. Пять секунд!
Дубов прошёл в комнату. В «залу», как говорит Варвара.
  Ничего не поделаешь, чёртов Банионис! Словно боясь измараться, с опаской опустился в разлапистое плюшевое кресло. Оранжевое. Вздохнул, осторожно прислонился спиной, откинулся, вытянул ноги.

Зевнул.

Может ещё удастся пару часов поспать, быстренько с этой курицей потолковать и домой — бай-бай. Всё равно никаких дел в офисе до полудня. Даже в бассейн по дороге заскочить, а?  минут тридцать кролем, сауна, душ... Красота!

Он посмотрел на большой розовый пастельный портрет хозяйки, скверный и непохожий: жёлтые кудряшки и вытаращенные непомерного размера травяного цвета глаза, вспученная пена каких-то рюшек — то ли принцесса, то ли кукла.   
Он подмигнул розовому лицу и вкрадчиво усмехнулся, сказал тихо:
  — Ну, вот и всё.
Рядом с портретом висели какие-то тусклые мрачные иконы, толстые распятья, гипсовые маски, испуганные фотографии деревенской родни.
Дубов снова вздохнул, прислушался. Нехорошо, товарищ Банионис, пора бы и честь знать.
Посмотрел на часы.

2

Тут же отворилась дверь, входит Варвара. Потирает руки, глаза блестят, улыбается:

  — Ушёл, наконец, вот ведь прилип. Банионис вылитый, как тебе? Копия! Кристальной души человек, говорит, гений просто. Гений!
  — Варвара, — Дубов покашливая, неловко встал, — нам надо...
  — Молчи, молчи, — сочно качнув бёдрами, она шагнула к нему, — не надо слов, к чему слова? — конец фразы она игриво пропела.
  Ладони Дубова вспотели, он проглотил зевоту, сжав зубы.
Варвара подошла вплотную.
"А ведь глаза у неё и вправду зелёные", — совсем невпопад подумал Дубов, — "А сама-то дура дурой."
  — Да-а, — она разглядывала его со странным интересом, будто видела впервые, — пришёл-таки... дружочек ненаглядный.
Дубову стало не по себе, спятила она что ли? Он рассеянно проговорил:
  — Ты ж сама позвонила...
  — Я? — Варвара нехорошо засмеялась, — звонила?
Точно, свихнулась, подумал Дубов,  кашлянул и сказал:
  — Ну... так... Ничего... Пойду я, пожалуй.
Варвара вкрадчиво улыбнулась:
  — Конечно, конечно. Сейчас и пойдёшь. Только вот что... Дай-ка я тебя на прощанье поцелую. Друг ты мой любезный.

  Она обеими ладонями притянула к себе лицо Дубова, тот вдруг ослаб, противно обмяк в коленях, то ли от этих жутких блестящих глаз, то ли от внезапно цепких и сильных пальцев — такого с ним не было со школы, с того дня, когда нужно было выходить драться с пэтэушниками из Факельного — таганской шпаной — таким заточкой в бок тебя садануть — раз плюнуть! А его стало тошнить, и он сполз в угол и тихо там скулил. И все видели. Все. А Любецкий пошёл и ему выбили зуб, но он вернулся грязный и весёлый, рубаха в крови и рукав оторван...
  Иконы и маски на стене вдруг поехали на портрет, розовая принцесса Варвара завалилась на бок и свесилась из рамы кудрями вниз, кресты, кресты тоже тронулись и поехали к окну. Дубов ватными руками вяло толкнул Варвару в живот, тараща глаза и пытаясь остановить эту карусель.

Трудно дышать.
Жарко, невыносимо душно, её ладони сжимали лицо, что-то жутко острое ужалило в щёку. Сквозь эту стеклянную боль в него потекла жгучая звенящая ртуть, или ему это просто казалось, что ртуть, причём тут ртуть? это жар, жар сейчас взорвёт голову, глаза лопнут, что это? Господи, что это?
Варвара сдавила ещё сильней, сипло прохрипела:
  — Маэстро! Туш!

3

  Дубов, запрокинув голову, странно дёрнулся назад. Вытянулся и застыл, будто насаженный на кол.
Варвара уронила руки, обмякла и поползла вниз, лениво, как шуба, что сползает с вешалки. Шурша.
  Дубов ловко подхватил её подмышки, развернув, мягко опустил в рыжее кресло. Запахнул ворот халата, прикрыв выползшую бледным тестом вялую жирную грудь. Поправил мизинцем кокетливую прядку-кренделёк на лбу. Хмыкнул, покачал головой:

  — Эх ты, дура-дура, крашеная кукла.

  Взял её руку — что снулая рыба. Снял с пальца кольцо, толстое, массивное, словно выпиленное из белого камня. Пошарил по карманам пиджака, нашёл платок, тщательно завернул кольцо, спрятал во внутренний.
Как тихо! Как неподвижно всё вокруг и мертво. Словно и мебель, и ковёр, и стены до этого жили, дышали, и вдруг — раз, и всё! Умерли... Лишь кран на кухне безразлично отмеряет какое-то своё время, выкладывая плоские холодные интервалы между этими бездушными точками: кап... кап...

Дубов, аккуратно ступая, прошёл тусклым коридором, открыл дверь на кухню.

На полу, раскинув руки, лежал полковник Банионис. Застывшие глаза таращились удивлённо, словно разглядывая что-то там, наверху.
Дубов чуть наклонился, разглядывая серое лицо:
  — Что, потолок не того, не нравится? Побелить надо? Согласен, согласен, товарищ полковник.
  Вздохнул. Закрутил кран. Тихо. Вот теперь тихо.
Зашёл в ванну. Долго разглядывал холёное лицо, скалил зубы, даже высовывал длинный язык. Язык как язык, розовый и гладкий. Хороший язык, короче.
Взлохматил волосы. Так вот оно лучше.
Достал бумажник. Быстрыми пальцами пробежался по отделениям, карточки, деньги, диппаспорт.
  — Ай да Дубов, ай да сукин сын! Вот ведь удружил!
Дал щелчок зеркалу, подмигнул и вышел, не гася свет, бережно притворил нежно клацнувшую входную дверь.

Лифт словно дожидался его.
Недовольно пошипел и обречённо пополз вниз, облегчённо кряхтя и постанывая по-стариковски — слава богу, хоть не в гору переть! — вниз, вниз!

Звуки механизмов, сонно укутанные круглым эхом, удалялись, тонули, тягуче падали в колодец подъезда.
Вдруг к ним прибавилась мелодия: сначала мурлыканье, так напевают дворовые доминошники и старые часовщики, выводя гортанные сочные рулады, потом возникли слова, сперва невнятные, после чуть громче, отчётливей и под конец уже можно было различить в меру приятный баритон: ""Не-е-е уходи, побу-удь со мною… Зде-е-есь так отрадно, так светло.”

 

Читайте также в ЭТАЖАХ рассказ В. Бочкова

Томочка

 

Валерий Бочков. Родился в Латвии в семье военного лётчика. Вырос в Москве, на Таганке. Окончил художественно-графический ф-т МГПИ в Москве. С 2000 года живёт и работает в Вашингтоне, США.  Профессиональный художник, более десяти персональных выставок в Европе и США. Член американского ПЕН-Клуба. Лауреат “Русской Премии” 2014 года в категории “Крупная Проза” (роман «К югу от Вирджинии»). Проза Валерия Бочкова публикуется в журналах «Дружба Народов», «Урал», «Время и место», «Знамя», «Октябрь», «Волга», «Новая Юность», «Настоящее время», «Новый Свет» и других.

21.02.20172630
  • 1
Комментарии
Booking.com
помогиЭ Т А Ж А М в этом месяце собрано средств 500.00

Журнал «ЭТАЖИ»

лауреат в номинации

ИНТЕРНЕТ-СМИ

журнал Этажи лауреат в номинации интернет-СМИ
На развитие литературно-художественного журнала "ЭТАЖИ"
руб.

Перевод проекту "ЭТАЖИ"

Уже в продаже ЭТАЖИ №1 (13) март 2019




Сувенирная лавка футболки от Жозефины Тауровны
Сувенирная лавка Календари от Жозефины Тауровны
Наверх

Ваше сообщение успешно отправлено, мы ответим Вам в ближайшее время. Спасибо!

Обратная связь

Файл не выбран
Отправить

Регистрация прошла успешно, теперь Вы можете авторизоваться на сайте, используя свой Логин и Пароль.

Регистрация на сайте

Зарегистрироваться

Авторизация

Неверный e-mail или пароль

Авторизоваться